Под елкой у нас всегда росли пшеница и гиацинты. Пшеницу тоже высевали в горшки, и она прорастала на кухне, где всегда было тепло и светло. К рождеству вырастала сантиметра на три; горшочки с пшеницей шириной с ладонь стояли под елкой, словно стайка зеленых ежей. И никто верить не хотел, что эти зеленые ежики — обыкновенная пшеница: где это видано, пшеница в горшках!
Луковицы гиацинтов мы выращивали в по́дполе. Каждому внуку Ма выделяла по нескольку луковиц; мы их высаживали, царапали на горшках свои имена и потом все волновались: чьи поспеют к рождеству? Ближе к сроку надевали на каждый горшочек бумажный колпак: Ма говорила, что для прорастания им нужна полная темнота. Так мы и выносили их, в колпачках, под елку… А потом — совсем как при открытии памятника — колпачки торжественно снимались. И каждый год под каждым колпачком сидел, притаившись, белый-пребелый толстенький цветок. Потом-то я стала уже подозревать, что Ма накануне осматривает горшки и цветы послабее заменяет своими. Чтобы никого радость не обошла!
Ужин в сочельник я не любила, не саму еду, конечно, — я вообще не привереда, ем то, что дают, — а просто очень уж долго он тянулся, едва дождешься, бывало, конца. Однажды я прочитала, что в какой-то дальней стране есть специальный детский городок, где все существует только для игр, и это так интересно, что полюбоваться им съезжаются даже взрослые со всего света. А я читала и думала: зачем только люди ездят так далеко? Лучше пришли бы под рождество к нам. Как у нас хорошо в это время, весело! После ужина начинаются игры, играют все, кажется, за весь год наиграться можно. Тут и карты, и хороводы, и догонялки, и фокусы всякие, и кукольный театр. Программу составляли взрослые, но Тата соглашался только на то, в чем могли участвовать и дети. И спать нас в этот день не посылали. Конечно, все мы по очереди засыпали, кто на диване Таты, кто на чьих-нибудь коленях; но это было совсем другое дело, это было чудесно! А просыпались от звука колокольчика: значит, к дому уже подкатили сани. Катанье на санях непременно входило в понятие «рождество».
На рождество у нас всегда толстым слоем лежит снег и все замерзает, а мне одного этого довольно было для счастья. На меня погода очень действует. С детства я привыкла внимательно прислушиваться к разговорам о погоде: «Скоро пойдет дождь, вон как ласточки низко летают», или: «Завтра будет ветер — солнце в багрец садится». Как услышу что-нибудь в этом роде, не успокоюсь, пока не допытаюсь, почему да отчего так говорят. Я знала, что означает поговорка: «Матяш придет, лед разобьет, а не найдет — свой принесет». А когда по календарю приближались дни «холодных» святых, вместе со взрослыми тревожно слушала радио: не померзнут ли фруктовые сады? Тата всегда беспокоился за урожай в селе и в округе, а я ему во всем подражала. Вот так и научилась я понимать погоду; зато и сердилась иногда на нее, а иногда радовалась, как другу…
Я любила крепкий морозец; у зимы был приятный запах и разнообразные чудесные голоса: она то скрипела, то потрескивала, то завывала лихо, и, конечно, колокольчик на санях имел ко всему этому самое прямое отношение.
Когда мы просыпались наутро, перед домом уже стояли сани, запряженные лошадьми. Дядя Габор выезжал за ними еще на рассвете, брал в своем хозяйстве с конюшни, чтобы порадовать Тату, у которого не обходилось без этого ни одно рождество. Единственный оставшийся в живых брат Таты, дядя Михай, жил с женою на дальнем Хирешском хуторе; к ним-то мы и отправлялись, усевшись все в сани, по исконному обычаю на рождество навещать родственников.
Тата правил лошадьми, Ма сидела с ним рядом, а позади них, зарывшись в солому, в шубу, копошились пятеро-шестеро внуков. Ехать туда было километров тридцать, но мне всегда казалось, что летим мы на самый край света, и все было белым-бело кругом, только чернели кое-где одинокие вороны.