В антракте после первого действия сидевшие вокруг ребята стали со мной знакомиться — поняли, что я новенькая. Имен я не разбирала, и отвечать одновременно на все их вопросы было немыслимо. Я всегда теряюсь, когда на меня обращают внимание. В общем, мямля. Звали меня в буфет, но я не пошла: все искала Тутанхамона. Потом услышала, как сидевшие сзади девочки сказали, что директор не пришла, потому что заболела ее дочка. На месте Тутанхамона сидел высокий мужчина в очках, которого ребята называли дядя Золи; выяснилось, что он наш учитель музыки. Мне он не понравился, сама не знаю почему… Очень жалко, что не пришла Тутанхамон!
Но вот начался второй акт, на сцене появился Тиборц, старик крепостной, и я сразу забыла, где я и что я.
Я ведь не знала, какой он, Тиборц! Только голос его знала по пластинке, его характер, вернее, роль. Знала, что он бедный и старый, но верный и честный. Что в молодости был героем, спас Банка, когда тот был ребенком, а сейчас повсюду сопровождает, охраняет и защищает супругу Банка — Мелинду… Но больше я ничего не знала, не знала, какой он: ведь до сих пор мне доводилось только слушать оперу, а не видеть на сцене. Я и не думала, что в роли Тиборца передо мной появится Тата!
Вот когда я пожалела, что не пошла во время антракта в буфет: у меня вдруг пересохло горло.
Сосед молча протянул мне бинокль — заметил, верно, что я вся на сцене. Но было уже поздно, хотя я и видела теперь, что морщины на лице у Тиборца только от краски и что он вовсе не сгорбленный, потому что, когда перестает следить за собой, становится почти такой же высокий, как Банк. Ничто уже не могло мне помочь, хотя я и знала наверное, что его белые вислые усы только приклеены, как и парик со взбитыми вихрами…
Так же взлохмачивались волосы у Таты, так же темнели у корней от пота, когда он строгал или выпиливал что-то у себя в мастерской. Вот усы всегда молодцевато торчали кверху; только когда он умер, обвисли, как у Тиборца… Я сидела тогда одна, смотрела на умершего Тату и думала: вот интересно — усы тоже как будто умерли. Глупо, конечно, но тогда я действительно только про это и думала. Сидела возле Таты на полу по-турецки, одна во всем доме: Терушка побежала за доктором. Кажется, она не поверила, что Тата умер: после обеда он всегда лежал на диване вот так же, с сигарой в руке. Ма ушла к другой своей невестке, у которой был маленький, а мы с Терушкой мыли посуду. Терушка заглянула в комнату и сказала:
«Тата, Тату! Эдак вы покрывало прожжете…»
От горящей сигары, выпавшей из его руки, уже тлел коврик, потому что Тата умер: прилег подремать после обеда и умер.
Терушка ужасно испугалась, сразу заплакала в голос. Она в семье самая младшая, из взрослых конечно, и живет с нами недавно, с тех пор как дядя Габор на ней женился. Тата очень любил самую младшую свою невестку, впрочем, он всех их любил, по-моему.
Когда Теруш убежала, я первым делом подняла с полу сигару и затушила ее в пепельнице: у Таты была пепельница в виде кабаньей головы, которая все время скалилась. Потом поправила свесившуюся вниз руку Таты. У него часто рука свешивалась, когда он дремал в шезлонге; шезлонг был узкий, старомодный, но Тата любил его. А когда рука затекала, сердился. Ну вот, я и поправила ему руку. Больше делать было нечего, и я села возле него на пол. По привычке. Я всегда так садилась после обеда рядышком, и мы беседовали, если только Тата не начинал дремать. Говорят, я, когда была маленькая, дергала его за усы и сердилась: не спи, мол, лучше рассказывай что-нибудь! В последнее время, с тех пор как я приохотилась к газетам, мы говорили иной раз и о политике; меня многое интересовало, но больше всего колонии. Тата не высмеивал меня, не говорил, что это не моего ума дело. Как-то я даже спросила у него, что такое любовь и куда делся мой отец…
Вот только тишина на этот раз была необычной. Когда Тата засыпал крепко, он начинал легонько всхрапывать, потом храпел все громче, громче, покуда не просыпался от собственного же храпа, и мы так весело с ним смеялись! А сейчас невыносимо расшумелись во дворе ласточки: сидят небось на проводах, их там, может, с полтыщи, собираются в дальний путь, а среди них и наши. Была у нас своя пара ласточек, поселившихся на карнизе у входа в мастерскую. Когда-то, давно уже, Тата ввинтил туда крюк для качелей, и я целыми днями качалась подле Таты, все детство напролет. Но однажды ранней весной приглянулся этот карниз какой-то ласточке. Стала она таскать туда грязь, пух всякий, трудилась без устали вместе с дружком своим. И только когда появилась я, они вдруг бросили строить и испуганно глядели с провода вниз: что-то теперь будет? Тогда Тата отвинтил мои качели и перенес их в мастерскую под матицу. Я очень радовалась переезду: по крайней мере, теперь можно будет качаться даже зимой. А ласточки прижились, да так и живут там, хотя, может быть, это уже их дети… Не знаю, как долго живут ласточки.