— На войне главный козырь — станковый пулемет в надежных руках, — возразил Иванов. — Согласен, Троян?
Тот опять промолчал. Иванов продолжал:
— Политикой в мирное время невредно заниматься, а пришла война — знай воюй, не отлынивай. Ставь куда следует свой верный «максим», ложись за щиток и строчи вовсю. Пулемет, он же ангел-хранитель пехоты. Его даже поэт один воспел: «Как собака на цепи тяжелой, тявкает за лесом пулемет…» На фронте он первейшее дело, а пулеметчики — первые люди. Это и бабы знают.
напел он фальшивым тенорком.
— На войне… без политики… никак не возможно… Нигде нельзя… а на войне тем боле… — Чебан выдавливал из себя слова с прежним трудом, но с неожиданным оживлением; его, казалось, смешила высказанная Ивановым несообразность. — Там… не думать… опасно… Не тех, кого нужно… постреляешь… Тебе дадут команду… не разберешься… политически… своих побьешь.
Поезд давно миновал мрачную бетонную ограду, отчуждающую железную дорогу от города и пригородов, и несся рядом с обсаженным пирамидальными тополями шоссе. За окном огороды чередовались с парками и фруктовыми садами, а одинокие виллы — с тесными рядами крытых черепицей домишек. Солнце уже заходило, и верхушки тополей были бронзовыми. Повсюду назойливо пестрели щиты реклам, то заслоняя замшелую романскую колокольню, то возвышаясь на пологом холме посреди ровных шеренг картофельных кустиков, то выпячиваясь из низины между шоссе и насыпью, где на тонких ножках выстроились синевато-зеленые чалмы капусты.
— А ты пулеметом… здорово владеешь?.. — В вопросе Чебана, обращенном к Иванову, проскользнула почтительная зависть.
— Окончил офицерскую пулеметную школу.
— Где?
— В Крыму. У Врангеля.
— Какую систему… освоил?
— Какие есть, все и освоил.
— То давно было… Новые… которые секретные… ты их и видать не мог.
— Подумаешь, невидаль. Ну, дадут мне последнюю модель незнакомого, допустим, типа. Осмотрю, разберу, соберу, на полигоне немного пощелкаю — и весь секрет у меня в кармане, не беспокойся.
— Отказы надо узнать, — вставил Троян.
— Верно, друг. Вот на полигоне я и узнаю отказы. А ты разве не воевал? — строго спросил Иванов у Чебана.
Тот вздохнул.
— Не воевал…
— Почему?
— Потому…
— Но в армии служил?
— Не служил… в армии… Оружия… не знаю… Ничего… полезного не знаю… Шофер я… механик…
— Шофер там тоже пригодится. Но как вышло, что ты не служил?
— Так… получилось.
— А тебе сколько лет?
— Тридцать.
— Ну и ну. Да ты старше меня выглядишь, а мне тридцать восемь.
Чебан опять вздохнул.
— Что поделаешь…
Я посмотрел на него повнимательнее. Никак не скажешь, что он мой ровесник.
— И ты, молодой, на фронте, понятно, не был? — Иванов обратился ко мне. — Тебе лет двадцать пять?
— Не был. А вообще спасибо.
— За что еще спасибо?
— За комплимент. Мне тридцать один.
— Ей-богу? Не дашь. Не то что наш респонсабль. Сразу видно, всю жизнь с бабами путался — вон и выглядит на десять лет старше. Или, может, туберкулез?
Чебан в третий раз вздохнул.
— Всяко… бывало…
Вагон скрипел, гремел и качался. На пейзажи, пролетавшие за окном, опускались сумерки. Под потолком преждевременно заблестела лампочка.
— Вот чего, братцы, — начал Иванов. — Мне Васька Ковалев говорил, что все мы обязательно вместе воевать будем. Так давайте знакомиться. Вас, парижан, трое, нас, эльзасцев, целых пять человек, стреляные волки, один к другому, друг друга не первый день знаем. Крайний с фланга — Дмитриев, он, правда, вошел последним, но последние да будут первыми. Служил Дмитриев верой и правдой в самотопах…
— Нельзя ли обойтись без шутовства? — перебил Дмитриев.
— Можно. Вполне обойдемся. Дмитриев, как я только что имел честь доложить, самотоп, иначе говоря, моряк, вечно юный мичман. А лет ему, мичману, от роду за сорок. А росту он среднего, лоб имеет плешивый, бороду седую, за что оную бреет, и характер…