29
За дверью послышались шаги, голоса, легкая возня.
— Давай, давай, — сказал Захарыч. — Раз уж так...
Первым вошел Семеныч. На его молодом круглом лице были решительность и готовность к действию. За ним шагнул Морковин — ровный, вроде даже рассерженный; только чаще поднимались и опускались бескровные веки. Протиснулся Захарыч, потный, толстый, виноватый.
— Доставили, — сказал он, ни на кого не глядя.
И тут Морковин закричал:
— Не имеете правов! Тольки от дел отрывают! — Он размахивал руками, в тусклых глазах вспыхнул свет. — Я жалиться буду! Зазря человека винуют!
— Подождите за дверью, — сказал я милиционерам.
Захарыч и Семеныч вышли — первый поспешно, второй с явным разочарованием.
Мы остались втроем. Морковин смотрел то на меня, то на Фролова. Что-то новое появилось в его лице. Не знаю... Тень сомнения, что ли? Тревоги?
— Гражданин Морковин, — сказал я, — вы убили Михаила Брынина...
— Не убивал, — быстро перебил меня он и посмотрел на Фролова, писавшего протокол допроса. Видно, это встревожило его.
— ...убили из револьвера, который вы взяли у убитого офицера во время подавления Кронштадтского мятежа. Там еще на рукоятке гравировка есть, две буквы.
Его отбросило к стенке. Мгновенно лицо покрылось потом.
— Не убивал... — прошептал Морковин.
— Пантелей Федорович, зайдите! — крикнул я.
Вошел Зуев и остановился в двери — большой, напряженный; он все расстегивал и застегивал верхнюю пуговицу кителя.
Было тихо. Скрипело перо по бумаге.
Они смотрели друг на друга. В лице Морковина медленно происходила страшная перемена — оно теряло человеческие черты. Даже не могу сейчас объяснить, в чем это проявилось. Но я видел — видел! — перед собой лицо не человека, а зверя. Затравленного, яростного зверя. Старого зверя.
— Пантелей... — прошептал Морковин. — Пантелей...
— Неужто правда, Григорий? — Голос Зуева был полон недоумения, тоски, растерянности. — Неужто правда?
С Морковиным происходила новая быстрая перемена: словно распустились пружины, которые держали его. Он как-то странно закачался из стороны в сторону, судорога скривила его лицо, и вдруг оно стало спокойным, даже величественным. И страшным.
— Да, я убивец, — сказал он тихо. — Я кончил Мишку. — И вдруг рванул ворот рубахи, закричал истерически: — Житья мене от яво не было!.. Кровь он мою пил... Все вы... Все вы супротив меня!.. Будьте вы прокляты!..
И Морковин начал плакать, неумело, трудно, запрыгали его плечи, он закрыл лицо руками, отвернулся в угол.
— Пантелей Федорович, — сказал я. — Спасибо. Вы свободны.
Зуев не хотел уходить — ему было интересно. И жутко. Кажется, он обиделся на меня. Вышел осторожно, тихо прикрыл дверь, оставив щель.
— Гражданин Морковин, расскажите, как все это было?
Он посмотрел на меня затравленно, с ненавистью, с непониманием. Все еще с полным непониманием происходящего.
— Ладно, слухайте. — Он начал успокаиваться. — Утром, Марья как раз корову подоила, заявились Василий с Надеждой своей.
— Вы их не ждали?
— Почему не ждали? Ждали. Письмо он отписал: едут на отдых. На отдых... На харчи мои едут, а не на отдых, вот что. Одна Надежда поест всего — раззор выйдет. Хош уехали, слава тебе господи.
— Значит, нежеланные они для вас гости?
— Для Марьи Васятка, може, и желанный. А мене нет. Не нужон мене такой сын. Ладно, вы слухайте дале.
Он совсем успокоился. Теперь был Морковин, какого я привык видеть в эти два дня: неторопливый, размеренный, скучный.
— Ну, конешна, гостинец свой привезли. Да и то. Колбасы тольки два кила. Конфеты там. Марья нашу пищу на стол. Выпивать стали. А я с утра ишо не остыл. Как мы с Мишкой у яблонек встренулись.
— Так он на вас с вилами или вы на него?
— Он! Он, Мишка. Вилами намахнулся. Да... Ну, выпили, а у меня в груди все жар, все сердце ноет, как про Мишку вспомню. А здеся Надежда выпила и за свою стару песню: «Вот, — говорит, — папаша, вы все копите, копите, а толку что? Какая жизня у вас? Один сырвант купили. И тот пустой». Я знаю, к чаму ета она. «Не твоя, — говорю, — забота. Сам знаю, что куплять». А она взвилась: «Ета как же не моя? Вот у нас сын, Андрюшка, внучок ваш. А вы хош раз чего ему прислали? Ведь все свое: и мясо и молочко. А яблоки? Для детя малого жалеете». И Марья вякнула: «Внучку-то можно было б». Я на ее: «Цыц!» — и такая злоба к горлу подступила. Мало мене голодранцев всяких. Ишо свои. А Надежда така: как одно заладит — не отцепится. «Али хош раз денег дали внучку на костюмчик? Зарылись тута в свою серую жисть. — И Василия в бок — толк. — А ты чего молчишь, пентюх?» Ета на мужа-то! Василий себе стаканчик налил, выпил и говорит: «Верно она, батя, вам разъясняет». И за капустой вилкой. А миска вже пустая. Марья подхватилась: «Пойду в погреб, ишо принесу». Я ей вслед, чтоб из начатой кадки брала, а самому так мутырно, так мутырно, слов нету.