- Папа, - шепчет Лиза Сперанскому, - зачем она ищет следы? чьи следы?
- Не зпаю, милая, - должно быть, следы любимого сына.
- А где он?
- Судя по ее словам, убит.
- А кто он?
- Не знаю, мой дружок... Видно несчастная потеряла рассудок с горя. Пойдем отсюда.
Сумасшедшая поднялась с колен, бессознательно глянула по сторонам, как бы ища кого-то, и приблизилась к спуску, уложенному камнями и ведущему к Невке. За ней неотступно следовали другая дама и лакей.
- Ты куда, Надина? - спросила последняя. Сумасшедшая остановилась у спуска и глядела на воду.
- Вот здесь он бросал камушки в воду, когда был маленький еще и играл здесь... Это было так недавно... вчера, кажется... Да, недавно... на воде еще следы в тех местах, где падали камушки... я вижу их... А ты видишь?
- Нет, милая Надина, не вижу.
- А я вижу... На воде еще есть его следы, а на земле уже нет и следа... О, проклятая земля! проклятая! зачем создана ты, могила ненасытная! Тебя называют прекрасною землею, а ты мрачная могила, кладбище, кладбище ненасытное! Как жадный обжора, ты вскармливаешь людей не для их счастья и довольства, а для своей прожорливой пасти... О, проклятая, безжалостная!
Она замолчала и внимательно смотрела на воду, над поверхностью которой скользили ласточки, гоняясь за невидимыми для глаз мошками. Толпы гуляющих, опечаленные видом чужого страдания, заметно редели.
Вдали послышался веселый детский смех, и знакомый уже нам голос маленького Саши Пушкина:
Стрекочущу кузнецу...
- Слышишь? это его смех! - говорила несчастная, радостно встрепенувшись. - Нет, не его... Он теперь не смеется - оттуда не слышно было и стонов, а где же слышать смех?
Увидев на зеленой опушке спуска лиловый колокольчик, она сорвала его и стала рассматривать.
- Он тогда нарвал их целый букет... Это те самые цветы - в чьи чашечки смотрели его глаза... А теперь эти глаза навеки закрыты... Это он закрыл их, он, безжалостный людоед... А у него есть сын?
- Есть, маленький.
- О! так Бог покарает его в его сыне... Его проклянут матери, у которых отнял детей его отец-людоед... Своими проклятиями опи заразят воздух, воду, землю, ветер, свет солнца, его собственную кровь... В каждом луче солнца на него будет изливаться зараза. Где ступит ето нога, из земли будут выползать мохнатые тарантулы, шипящие змеи и ядовитые жабы и будут кусать его ноги...
- Перестань, Надина, грешно это...
- О нет, не грешно... Дай мне извергнуть из себя этот яд, который мешает моей печали, моим слезам... Да, да, проклятие ему, проклятие матерей!.. В каждой капле воды он будет пить яд - слезы несчастных матерей. В каждом куске хлеба будет сидеть его отрава... Поцелуй отца нашлет на -него проказу, как он сам проказа земли... Для его дыхания нет другого воздуха, кроме смрада трупов... В глазах у него день и ночь будут стоять тени убитых им, и он вечно будет слышать стон и плач... А когда он сам захочет плакать, у него не будет слез, и вместо слез будет сочиться кровь... О! самая мучительная жажда - жажда слез, когда они выплаканы и глаза засохли, как земля без дождя... Я выплакала свои слезы, и мои глаза пересохли, как земля в бездождие...
В группе гуляющих, недалеко от того места, где причитала безумная, послышался плач ребенка. Он давно уже, выдвинувшись вперед, напряженно следил за всеми движениями и словами несчастной женщины. Это был довольно рослый и здоровый мальчик, хотя ему было всего около пяти лет, и он смотрел не по-детски серьезно. При последнем безумном монологе сумасшедшей он подошел к ней еще ближе, силясь заглянуть ей в лицо, в глаза, и когда та с тихим стоном проговорила, что ее слезы все выплаканы ц глаза пересохли, мальчик громко заплакал.
- Ах, бедный Вася Каратыгин испугался, - заговорили дети.
Мать бросилась к нему, обхватила его.
- Ты чего? Не бойся, дружок, - шептала она.
- Я не боюсь... Мне жалко ее... Она все слезы выплакала...
И ребенок снова заплакал. Безумная, услыхав его плач и слова, быстро обернулась к нему, и по лицу ее пробежало что-то вроде сознательной мысли, какой-то свет, сгонявший тени с смуглого, словно застывшего лица... Она рванулась вперед, раскрыв руки словно для объятия, и прежде чем Каратыгина успела отвести ребенка, безумная страстно обхватила его курчавую головку.
- Тебе жаль меня, мой ангел... О, добрый, милый!.. И у него такая же кудрявая головка была... о, Боже мой! - бормотала безумная, целуя голову ребенка.
Мальчик стоял смирно, продолжая всхлипывать.
- Вот и ты плачешь? - сказал он, поднимая с удивлипнем глаза на безумную. - Слезы воротились?
- Да, мой ангел, воротились, мне легче, - отвечала она.
- Несчастная действительно плакала, - слезы не все были выплаканы. Со слезами к ней вернулся и рассудок. Она взглянула на мать Каратыгина и сквозь слезы проговорила:
- Ради Бога, простите меня... Я испугала вас... Горе помутило мой рассудок... ......
- Нет, нет, - отвечала Каратыгина, - я глубоко сочувствую вашему несчастью... Бог да поможет вам.
- Он в лице вашего ребенка облегчил мне душу... Я благословляю ваше милое дитя...
И плачущая женщина, перекрестив маленького Каратыгина, молча пошла к своей коляске, сопровождаемая своею спутницею и лакеем. Скоро коляска скрылась из глаз.
Маленький Каратыгин разом сделался центром общего внимания. Его окружили, ласкали, спрашивали, кто такая была эта странная женщина в трауре, но никто на это не мог ответить.
- Сейчас видать будущего Гаррика: разом овладел общим вниманием( сказал подошедший к Каратыгиной Крылов, Иван Андреевич, баснописец, гладя мальчика по голове и здороваясь с его матерью.
Крылову в это время было лет под сорок, но он уже глядел довольно грузным мужчиной и подавал большие надежды на ожирение. Жирные губы, жирные щеки, пухлые руки, медленная походка и медленная речь, все это изобличало в нем медвежью мешковатость. Философское равнодушие к внешности сказывалось в небрежности костюма, который был потерт и засален. Волосы его были напудрены по тогдашнему обычаю, но так неискусно, что Тургенев утверждал, будто Крылова причесывает и пудрит повар в трактире Палкина мукою, остающейся от вареников, до которых баснописец был большой охотник. Вообще это была олицетворенная лень, небрежность и рассеянность, и Тургенев уверял, что Иван Андреевич, по рассеянности, мог обедать в день три и четыре раза и за столом сыпал соль в чужую тарелку, а вместо себя утирал салфеткою соседа или у него же чесал ногу, как чесалась своя. Но глаза Крылова смотрели живо, весело и лукаво, и когда ему замечали относительно лукавства этих глаз, он отвечал: "Да это не мои глаза, а воровские: их мне один интендант подкинул".
Мать Каратыгина была молоденькая, белокуренькая, застенчивая барынька, с лицом необыкновенной белизны; эта необыкновенная белизна была причиною того, что по воле патриарха тогдашнего театра, знаменитого Дмитриевского*, Каратыгина на сцене называлась Перловой. Пятилетний Вася, будущий трагик Каратыгин, был ее-вторым сыном. С детства он любил слушать, как его отец и мать разучивали и репетировали свои роли, и когда Бася после какой-нибудь трагической или злодейской роли начинал бояться своего отца, буквально понимая его роль, то родители очень смеялись над ребенком и называли его "простодушным райком".
- Гарри, Гаррик, - продолжал Крылов, теребя мальчика за пухлый подбородок.
- Нет, Иван Андреевич, он у нас "простодушный раек", - отвечала, смеясь, Каратыгина.
- Как "простодушный раек"?
- Да вот недавно шла на сцене драма покойной императрицы Екатерины Алексеевны - "Олегово правление". Я играла Прекрасу, а Вальберг - Игоря, моего жениха. Вася был на репетиции, видел игру, повял все буквально, как в райке понимают пьесы, да так приревновал ко мне Вальберга, что во время самого патетического нашего объяснения закричал на весь театр: "Мама, мама! не выходи за него: он женат".
Рассказ этот вызвал общий смех, который таким резким контрастом звучал после горьких причитаний несчастной женщины. Особенно Крылову понравился рассказ Каратыгиной о маленьком Васе.
- Ай да Вася! вот так критик сценический! - смеялся он. - Но как он ловко усмирил эту таинственную незнакомку! Он принял ее проклятия за монолог на сцене.