Выбрать главу

- Что и говорить! - подтверждали другие няни: - шутка ли! господское дите тоже, барчонок, - за это нашу сестру не похвалят.

- Уж такой-то озорник, что, кажись, другого и на свете такого нет... Так вот и думается, что не сносить ему своей головы - сущий Палион! Да и быть ему Палио-ном... Как вырасту, говорит, да достану, говорит, коня богатырского за двенадцатеры запорами, да добуду, говорит, меч-кладенец из-под мертвой головы богатырской - и пойду, говорит, на Палиона один на один, как Илья, слышь, Муромец на Соловья-разбойника... Ну и быть ему гвардейцем - и сложит он там свою головушку буйную... А не скажу, чтоб зол был, али бы не любил меня - нет! души во мне, старой, не чает: что бы это у него ни завелось - деньги там либо сладкое что - зараз ко мне тащит: "На, говорит, нянюля, тебе, - возьми это, кушай, моя старенькая..." Уж такое-то ласковое да приветливое дите... А задурил - ну, и полком его, кажись, целым не покоришь - и везде-то- он набольший... Ван и теперь там командует всеми, и большими, и маленькими, что твой Суворов.

И кудрявый арапчонок действительно командовал. Весь детский хор покрывала его декламация из Третьяковского, которого он, кажется, анал наизусть. Слышно, как он напыщенно скандирует:

С одной стороны гром, С другой стороны гром! Страшно в воздухе! Ужасно в ухе!

- А теперь вот, как побольше стал, пришла ему блажь каижки читать все книжки у барина перетаскал. Готов всю ночь напролет читать! Уж мы ему и свечей не даем на ночь, - так ухитрился: говорит, что без огня боится спать, чертей, слышь, видит и с чертями разговаривает, - ну и зажигаем лампадку. А ему это и на руку: скукожится иод лампадкой и читает. Уж и Бог ведает, что это за дите!

- Порченое, поди, - замечает одна няня.

- Нету, в горячей воде маленького купали - от того, - глубокомысленно объясняет другая.

- Что ты, мать моя, клеплешь на меня! - ощетинилась няня Пушкина. Али я молоденькая! сама его купывала: знаю, чать, какая вода полагается.

- А какая?

- Знаю какая... поди такая, в какой вы своего немчуру купывали.

- Какого немчуру? - огрызается та нянька, что сказала, будто Сашу Пушкина купали в горячей воде.

- Да вашего Сашу - Ведьмина, что ли...

- Наши господа пе Ведьмины, а Вельтманы, - защищается нянька Вельтмана.

- Ну, не все ли едино! Ведьмины - Ведьмины и есть! Вон он у вас какой...

- А какой?

- Ни кровинки в ем нет, словно оп пеклеванный - дигиль как есть! А наш-ат кровь с молоком.

Няньки чуть было окончательно не перессорилась из-за своих барчат. Действительно, няня Пушкина была права: маленький Вельтман смотрел совсем пеклеванным, бескровным мальчиком, постоянно задумывался, был рассеян и не обладал живостью в играх, так что в сравнении с ним Саша Пушкин был орел перед белым голубем. Кюхельбекер тоже уступал в живости и огненности Пушкину, и только Грибоедов, который, впрочем, был старше Пушкина года на четыре, побеждал иногда и словом, и делом беспокойного и находчивого арапчонка.

Как неожиданно вспыхнула было война между няньками, так неожиданно и прекратилась она, - и все по вине неугомонного Саши Пушкина. Он, оставив других детей, которыми все время верховодил, влетел в сонмище нянек, словно ошпаренный, и накинулся на свою старуху.

- Что ж ты мне, нянька гадкая, не показала Державина! - вдруг озадачил он ее.

- Какого, батюшка, Державина?

- Да Державина! он тут, говорят, был.

- Да я никакого такого Державина не знаю: знать не знаю, ведать не ведаю.

- Да он же, говорят тебе, сидел рядом с папой Лизы Сперанской.

- Что ж из этого, батюшка, что сидел?

- Как же ты мне не показала его!

- Ох, Владычица! и что я буду делать с этим ребенком! - взмолилась старуха. - То ему подай Жар-птицу, то шапку-невидимку, а теперь, на поди! подай ему какого-то Державина, прости Господи!

- Да шапка-невидимка, няня, в сказке, а Державин не шапка в сказке он живой, он тут был.

- Мало ли кто тут был! не знать же мне всех.

- Ах, няня! няня! Бог с тобой! ничего ты не знаешь. И Крылов, говорит Саша Грибоедов, был здесь, а ты и его мне не показала... А он басни сочиняет...

- Да что ты, прости Господи, белены, что ли объелся! - отчаянно защищалась старуха. - На-ко чего выдумал! И сказки ему сказывай, и сочинителей подавай - жирно будет... Да пора и домой - молоко кушать... Вон Лиза Сперанская с Соней и с папой давно ушли.

Но арапчонок не унимался и продолжал капризничать:

- Ешь сама молоко... целуйся со своим Сперанским...

- Да на что вам, батюшка барич, эта старая карга - Державин? вступилась та нянька, что ходила за Сашей Велыманом. - Я жила у них пресварливый старикашка, ничем на неге не угодишь... А теперь уж он и мышей не давит - какой он сочинитель!

Арапчонок так и покатился со смеху:

- Мышеи не давит! Вот выдумала! А прежде он разве давил мышей? Разве он кот?

- Ну, пойдем же, пойдем, - настаивала няня: - а то как мамашенька увидют, что Сперанские-то уж пришедчи с гулянья, а нас нет, так мне же, старой, и достанется за вас.

А Сперанские действительно воротились на свою дачу, на Каменный остров. Сальватори, представленный Сперанскому генеральшею Свечиной в качестве московского гостя и человека бывалого и наговоривший любимцу императора так много любезностей, что они от излишнего изобилия не могли не терять своей ценности, просил позволения представиться "великому человеку в особой аудиенциити, получив согласие, остался с Свечиной. Старые кости Державина увезены были с пуэнта еще раньше, а Карамзин с Тургеневым отправился искать адмирала Мордвинова, чтоб потолковать с ним о "слепом Якуне", не дававшем спать историографу. По дороге к Сперанскому присоединялись мать Сони Вейкард и Магницкий, Михаиле Леонтьевич, молодой человек - неудачная креатура Сперанского.

Магницкому, имя которого впоследствии заслужило такую постыдную известность в истории русского просвещения, было в то время около двадцати восьми-девяти лет. Это была личность, по-видимому, ничем не выдававшаяся, представлявшая что-то вроде гладко отполированной плоскости и по внешности, и по характеру, тем не менее она обладала необыкновенным талантом талантом подлаживаться под всякое положение, под всякую личность, и подлаживаться так мастерски, что подлаживанье это не казалось ни холопством, ни заискиваньем. Сперанский не терпел холопства, как и заискиванья; еще презрительнее казалось для него подлаживанье, как бы оно ни было искусно: "Заискиванье - это кража чужой совести, - говорил он, а подлаживанье - это нравственный подлог", - и между тем Магницкому до некоторой степени удалось совершить этот подлог: так глубоко коренились в нем эти нравственно-воровские инстинкты и так искусно умел он делать фальшивые подписи - не рукой, а языком, голосом, выражением глаз, удачным во-просом, желательным ответом. И Сперанский не только терпел его, но и приблизил к себе - в доме Сперанского Магницкий был своим человеком. Таким же своим человеком была и г-жа Вейкард, "титулярная мама" Лизы, как называл ее Сперанский. "Титулярная мама" была добрейшее, вполне обрусевшее немецкое существо, и хотя родитель ее, герр Амбургер, был банкир по плоти и крови и деньги были его стихией, вне которой он задыхался и бился как рыба на льду, однако "титулярная мама", может быть вследствие этого самого, чувствовала отвращение к деньгам, которые, как выражался Сперанский, с детства "отравили ее золотым ядом". Это была женщина средних л.ет, более клонившихся на сторону молодости, чем на сторону ей противоположную, и средней полноты; ходила же она немножко с перевалочной, словно уточка, и эта утиная грация очень шла к ней.

Дача Сперанского фасадом выходила на Малую Невку к стороне Новой Деревни. С балкона сквозь зелень шоссейной аллеи видна была гладкая поверхность Невки, по которой скользили разукрашенные ялики с высоко поднятыми, точно петушиные хвосты, кормами. Иногда слышно было пение катающихся.

Вечер выдался тихий и теплый, и Сперанский, воротившись с гулянья, пожелал пить чай на балконе, что он позволял, себе очень редко, утверждая, что петербургское лето создано специально в пользу зубных врачей, и что Петр, перенеся столицу России в Петербург, привил своему царству хронический государственный флюс.

- Но ведь флюс, ваше превосходительство, есть признак гнилого зуба, заметил Магницкий.