- Дранкин. Алька, - сказал Эразм.
- Олег Савельевич.
- Это тебе Савельевич, а я с ним учился и работал, и даже дрался. Ас. Бог Шива. У нас таких хирургов-онкологов два, он и еще один. Он тебя к себе кладет?
- К себе, - сказал Петров. - Еще койки нет.
- Сиди у телефона. Достукался.
Петров повесил трубку. "Что это за выражение - достукался? Жил тихо. Пил кефир. Кушал яблоки. Во всем слушался жену. Поздно он это дело отринул. Всех подкаблучников ждет рак. На мотоцикле нужно было гонять, с пятиметровой вышки прыгать, танцевать-наяривать".
Перед глазами Петрова стоял белый кабинет, накрахмаленная комиссия и рыжеватый доктор, похожий на водолаза.
- Так-то вот, Александр Иванович, - говорил доктор. - Придете к нам на Вторую Дорогу.
- С удовольствием приду, - ответил ему Петров, приветливо улыбаясь.
Доктор рассердился.
- Вы что, не понимаете? Вам известно, что значит Вторая Дорога.
- Конечно, - сказал Петров. - Наслышан. Но что же делать?
Вспоминая комиссию, Петров думал - звонить Софье или не звонить? Как он ей скажет: грустно, трагически, весело? Всяко, как ни скажи, будет злорадно. Будто она виновата. А ни в чем она не виновата. Ее гордое от среднего образования лицо, ее фигура, осанка, ее манера выражаться совпали с образом героини, которую всегда хотели сыграть его родительницы. Так им казалось под влиянием А. П. Брянцева. Петров тоже хотел.
Но его душа все предчувствовала и втайне от него, незаметно, тихо строила образ девочки, с которой ему было легко в мыслях. И душа прочирикала ему о том, что образ готов; мол, гляди, Петров, по сторонам, и если проглядишь сейчас, то уж всю жизнь будешь как оброненная в лужу спичка. Но только однажды, на короткий миг, явилась к нему Зина. И ликовали птички-воробьи, пели зяблики и канарейки.
А теперь вот у него рак. Петров нельзя сказать - с удовольствием, но с уважением произносил это слово, с уважением к себе. Петров пытался вообразить что-нибудь высокое, героико-трагическое, но в голову лезли шуты, арлекины, скарамуши, Пьеро, Церлины, Петрушки, скоморохи, паяцы, марионетки, пудель Артемон и пудель Гульден.
Падал ему на голову ночной горшок, сброшенный с четвертого этажа дошкольником-вундеркиндом. Сламывалась под его поступью доска, перекинутая через канаву. Собака, ростом с заварной чайник, лаяла на него и от злости кашляла.
Разбудил Петрова телефонный звонок.
- Ты что? - спросил Эразм. - Умер уже? Я сейчас с Дранкиным разговаривал. Завтра иди к десяти утра. Возьми с собой мыло, мочалку, чай, тапочки, конфеток. Пижаму и халат дадут. Пальтишко повесишь там в шкафу под лестницей. Я к десяти подойду, все тебе покажу. Я же там работал. Ну, банзай!
Пришла Софья. Разделась молча. Умылась. Собрала на стол. Позвала его пить чай.
За столом на кухне она долго в упор разглядывала его и то ли вздыхала, то ли отдувалась.
- Недолго побегал, - сказала она.
Он согласился. О том, что уходит в больницу, не сказал. Но вдруг отчетливо понял, что у него не фурункул, но, и поняв это, все еще не ощутил в себе смертельной пустоты, но, и поняв это, улыбнулся, как будто затаил в себе что-то светлое. С какой-то переходящей в боль тоской ощутил он ненужность их совместного существования: как две человеческие особи они выполнили возложенную на них природой и социальными установлениями роль, теперь они мешают друг другу подняться на новый уровень бытия, на уровень сивилл и отшельников.
Петров пошел к себе в комнату, поставил на проигрыватель пластинку скрипача Когана. Раньше он терпеть не мог скрипку. Но однажды поймал себя на том, что сидит и слушает скрипичный концерт по радио и ощущение у него такое, будто звук входит в него с дыханием и очищает разум, затуманенный усталостью и машинным перегаром, натянутым с улицы.
Вошла Софья. Прислонилась к книжному шкафу.
- Они могли сыграть весенних пони, французских болонок, желающих забеременеть, гулящих кошечек, но женщинами они не были. Они даже не знали, как это увлекательно.
Петров не сразу понял, что речь идет о его матери и его тетке.
- Они воспитали твоих детей, - сказал он. - И никогда не вмешивались в твои дела.
- Зачем ты их карточку унес?! - Софья вдруг зарыдала бурно, ушла к себе и закрыла дверь.
"Может, Аркашка какой-нибудь номер выкинул?" - подумал Петров.
Он позвонил сыну. Аркашка сказал: "Все нормально. В штатных параметрах". На вопрос: "Как у мамы на работе?" - ответил: "Пять с плюсом". И вдруг закричал: "Истерику закатила? Не обращай внимания. У мамашхен климакс". И заржал.
После этого Аркашкиного жеребцовского ржания Петрову стало неприютно и плохо: все же воспитывали его, Аркашку, внушали что-то про птичек. Даже о душе разговоры велись. Бабки вводили ему огромными дозами Пушкина, Лермонтова, Шекспира, Толстого, Гайдара, Островского, Есенина, Маяковского, Чуковского, когда будущий артист еще на горшке пузырился. В ТЮЗе он пересмотрел все спектакли. Участвовал во всех мыслимых диспутах и викторинах на тему, каким должен быть советский молодой человек. После смерти бабок он еще возникал с проблемами совести, чести, долга, но потом уступил их другим, как отдают игрушки, с грустью и ощущением собственной доброты.
К десяти утра, как и было ему назначено, Петров пришел на Вторую Дорогу.
Какой-то простуженный молодой человек, видимо техник или шофер, объяснил ему:
- Раньше тут была богадельня старух. Стационар там, в глубине сада.
Тропинка, протоптанная в угле, запорошенном первым снежком, дощечки, положенные на кирпичи, привели Петрова в подвал.
- Раньше тут был виварий, - сказал кто-то.
Люди-люди, все-то они знают. Народу в приемный покой было немного. Петров боялся, что Эразм опоздает.
Он, конечно, опоздал. Петров уже все оформил. Стоял в кафельном коридоре а трикотажном тренировочном костюмчике, тесноватом, держал под животом целлофановый пакет с мылом, мочалкой и конфетами. Эразм вошел шумно, в большущей лохматой собачьей шапке. Вместо приветствия спросил: