Чому ж тодi така страшна безвiхiдь Пiсля найзвичайнiсiньких прощань?
Що в нашi душi суму доливає - Аж все одно, чи лiто, чи зима?
Чи то не здогад, що й життя минае Так, як оце:
мелькнуло - i нема?1 (Василь Моруга) Наш отъезд из Киева совпал с Новым годом по-старому. Вечером собрались почти все ваши с Васей друзья.
Говорили, конечно, более всего о вас, пили за вас да за родителей, и никто не ограничивал ни себя, ни других в этом самом доступном утешении.
Минутами казалось, что вы оба здесь, с нами. Явственно слышался твой смех и Васин говорок.
Коля стал нас фотографировать, подключив вспышку, и я все думал, что в какое-то мгновение вспышка выхватит вас, невидимых, и будет доказательство, что не случайно было это ощущение вашего присутствия.
Все так же странно был скован Петя, если его о чем-то просили - подать ложку, бокал, передвинуть стул, улыбнуться для фотографии, - он все тотчас выполнял, но будто робот, автомат, а сам он, его "я" пребывало где-то в ином мире. Я так и не разгадал и не объяснил для себя этой его загадки.
А может, он просто острее других страдает?..
Уходили далеко за полночь. Обнимали друг друга, долго не отпускали рук, словно искали защиты и боялись разлуки...
И я знал, почему так. Я уже прочитал Васины пророческие стихи, которые случайно нашел в подборке, подготовленной для журнала, - верстка стихов лежала на письменном столе.
У меня есть основания полагать, что то наше прощанье с Васиными друзьями, в его квартире, скорее всего, было прощанием навсегда - вряд ли мы еще увидимся со всеми ними.
Только он-то имел в виду, скорее всего, ваши с ним бесконечные прощанья.
Конечно, ваши!
И вот было в этот вечер подтверждение тому.
Мы все не могли расстаться с Колей и Лесей, вышли в подъезд, продолжая что-то говорить, почти не слушая друг друга, потом очутились у них в квартире и присели в прихожей на табуретки, на тумбочку для обуви.
И тут на какой-то вопрос матери, на что-то сказанное сквозь слезы, Коля и Леся стали говорить, перебивая друг друга: "Вася ужасно ревновал Юлю.
Ужасно! Вы помните фотографию?.." Мы помнили фотографию, понимали ее шутейный смысл и то, что Коле хотелось подразнить Васю, и мы его прощали, потому что ревность, по нашим старым понятиям, есть верный признак любви.
И Леся подтверждала: "Вася обожал Юлю!" Коля, нахмурясь, дополнял: "Он ее боготворил!" Это утешало нас больше, чем выпитое вино, будто укрепляло никогда не покидавшую нас надежду.
А я опять думал о Васином стихотворении, о том, что оно о ваших с ним разлуках...
Жизнь мелькнула, как в последний раз мелькнуло в толпе отъезжающих любимое лицо.
Я буду помнить, покуда будет биться сердце, ночной Толмачевский аэропорт, грязный, сонный, с черной капелью за мутными стеклянными стенами, как заболело у меня в середине груди, когда прощально поднял руку и не опускал ее до тех пор, пока ты, несколько раз оглянувшись на меня, не скрылась за поворотом вместе с другими, бредущими на посадку.
Почему ты даже не улыбнулась?
Я бросился на второй этаж и увидел через широкое окно-стену, как вас подвели к самолету, он был недалеко, и, зная, что тебя непременно ототрут более энергичные и бесцеремонные, стал смотреть на подымающихся по трапу. Когда толпа заметно поредела, я снова увидел тебя, увидел, как ты, почти невольно, в последний раз взглянув в сторону аэропорта, приподняла руку, прощаясь, и тут же вошла в разверстую темень двери.
Какая непереносимая тоска!
Какое нескончаемое горе!
Нет и не будет им конца и края!
Случайно наткнулся на мысль Варлама Шаламова, которая и меня не оставляет с первой минуты и с первой строчки.
Шаламов написал открыто: "Есть какая-то глубочайшая неправда в том, что человеческое страдание становится предметом искусства, что живая кровь, мука, боль выступают в виде картины, стихотворения, романа. Это всегда фальшь, всегда... Хуже всего то, что для художника записать - это значит отделаться от боли, ослабить боль, свою, внутри, боль. И это тоже плохо".
Согласен с каждым словом. Оправдываюсь только тем, что боль моя не проходит, а часто становится непереносимой, тогда я бросаю писать. А потом опять возвращаюсь к столу и уже не могу разобраться и объяснить самому себе, что меня к этому понуждает.
Если жизнь сопоставима с одним мелькнувшим мгновением, то и одно мгновение может вобрать в себя целую жизнь.
После нашего прощания в аэропорту Толмачева впереди было море времени, бессчетное число мгновений.
Они все еще длятся.
И вы все еще летите на белой машине по весне, в весну и в жизнь.
И все хорошо, и мир прекрасен, не бессмыслен, и есть во что верить и что любить.
Дай вам Бог!..
Юля родилась, когда ее отцу был тридцать один год. Работал он редактором молодежной газеты и всерьез подумывал, что для такой работы уже староват, что все еще оставаться в комсомоле, быть членом бюро обкома комсомола в его возрасте как-то неудобно.
Впрочем, и мать, которая была на четыре года моложе, тоже думала о своем возрасте, но по другим причинам. Она сомневалась, не поздновато ли решили родить второго ребенка. Ведь их сын Алеша, которого они любили до самозабвения, просто млели перед ним, немало тем вредя воспитанию, должен был в этом году идти в школу.
Мать, всегда более решительная, сходила в женскую консультацию и взяла направление на аборт.
Обычно уступавший ей отец вдруг заупрямился. Он любил жену и, не замечая собственного эгоизма, ревновал часто и мучительно. Ему даже снились сны ревности, казавшиеся безысходными и ужасными; он просыпался среди ночи с тяжелым сердцем и долго не мог успокоиться.