— Да что вы, ей-богу! — взорвался Оноре. — А вы несете ответственность за тех, кто после семнадцатого убит или бежал, за их детей и внуков, миллионы которых и сейчас шатаются по всему свету? За всех ваших арестованных и расстрелянных — несете? Вы лично, Жан де Бреби!
Овечкин ударил по тормозам, и машина загнанно ткнулась носом в очередную яму.
— Да! Я, Иван Овечкин, несу за это полную ответственность! Хоть я и не знал… И не потерплю больше рядом бездушного, и знаю: все, что у нас не так, — из-за меня! И дети мои будут такими же, провалиться мне на этом самом месте!.. А эту чертову машину я хочу купить для них же — чтоб не чувствовали себя хуже других!.. — Он кричал по-французски, вставляя русские слова и не замечая этого. По осунувшемуся лицу текли слезы, смешиваясь с потом.
— Успокойтесь, Жан, прошу вас… — бубнил ошеломленно, успокаивая его, как ребенка, Оноре. Он тоже был мокрый и дрожал, словно в ознобе. Они сидели в тесной кабине друг перед другом, потные, со спутавшимися на лбу волосами, и Оноре горячечно бормотал: — Да, да, я понимаю тебя… Я ведь тоже хотел бы… Я был бы счастлив… Однако… Ах, Жан!.. Чистая ты моя душа…
За стеклом, отделявшим кузов от кабины, лаял Шьен и маячило горестное лицо парня.
В поселке Оноре вышел, а за руль сел Саня. Они ехали не останавливаясь, ведя машину по очереди, восемь часов. И ночью еще живую женщину передали по записке Оноре заспанной негритянке в бело-голубом халате. Здесь же у больничной ограды, в машине, они завалились спать, не сказав за последние несколько часов друг другу ни слова, — Овечкин, Саня и парень-африканец.
В обратный путь собрались, пока не взошло жестокое африканское солнце. Столица неизменно отпугивала Овечкина своими раскаленными улицами. И хотя, отправляясь в город, он обязательно надевал пластмассовые босоножки, поднимавшие его длинными шипами сантиметра на четыре над сковородой семидесятиградусного асфальта, ощущение ненадежности этих защитных мероприятий не оставляло его. А сейчас без них… Прощание сонных мужчин было коротким.
— Рюс, — сказал парень, крепко пожимая им руки. — Абдулла. Спасибо.
— Абдулла хорошо. Друг, — сказал Овечкин на диалекте и по-русски.
— Друг… — повторил парень по-русски и улыбнулся: — Абдулла. Друг!
«Ну, Миклухо-Маклай!» — смеялся Саня, выжимая по пустынному шоссе все, на что способен был их «пикап». До восхода на скорости духота была вполне терпимой. Они очень устали, но им было так легко и радостно, как, наверное, никогда еще в этой чужой стране.
Асфальтированную часть пути проскочили за час. Около полудня сделали остановку и пообедали (или позавтракали) неизменным соленым сыром и кофе из термоса, которые захватил, несмотря на спешку, предусмотрительный «взводный» Саня. На привале Овечкин узнал, что уже сутки его ждет корреспондент столичной газеты: очерк о развитии района, о технической помощи русских и все такое прочее.
«Рановато для очерка», — буркнул Овечкин, сам еще не понимая, что встревожило его в Санином сообщении. Позже, осторожно въезжая в заполненную водой рытвину, он вспомнил слова Оноре: «Ждите новых людей». Слова звучали несомненно угрожающе. Оноре опасался чего-то и предостерегал. От чего? «Они могут оказаться более опасными для вас». Время от времени Овечкин возвращался к этой фразе доктора, несмотря на то что она с самого начала казалась ему невероятной чушью. Чего ему, Овечкину, опасаться каких-то людей? Кого он здесь знает, кто знает его? На всем Африканском континенте не наберется и дюжины таких. Если бы опасность угрожала всей группе, тогда можно было бы понять: мало ли колониального отребья бродило еще по неспокойному континенту — всяких наемников, вооруженных банд, купленных, обманутых, натравленных, запуганных, — но чтобы ему лично…
В «гостинице у Альбино» ребята давно их ждали, открыли несколько баночек кетовой икры и крабов. Стол был праздничный.
«Атеистический вариант праздника рамазан», — определил Овечкин. Лицо осунулось, кожа стала серой, но он довольно потирал руки. Больше всего на свете он любил кетовую икру.
К себе Овечкин отправился, когда ненасытное солнце угомонилось наконец в джунглях.
В амбулатории горел свет, и, поднимаясь по лестнице, Овечкин слышал, как звенит и рассыпается там стекло. Похоже, Оноре бил посуду. Но сейчас Овечкину на все было наплевать. Он мечтал, как, завернувшись в мокрую простыню, плюхнется наконец под родной противомоскитный балахон, и еще на лестнице снимал рубаху. Но лечь сразу ему не удалось. Возвращаясь из душа, он застал в гостиной своих соседей в полном составе. Оноре стоял посреди комнаты в рубахе такой же мокрой, как простыня Овечкина, взъерошенный больше обычного и очень серьезный. Шьен, не менее серьезный, сидел рядом.