— Ну как картинка, Жан? Двое рыжих против одного черного, — усмехнулся Оноре. — Хорошо бы вам сфотографировать нас. Уверен, эта фотография пригодится. А, как вас там?..
«Корреспондент» рассмеялся:
— Вы шутник, однако, мсье Оноре. — Он быстро поднялся — и замер: собака, ощерившись, уже стояла перед ним.
— Опасно быть таким резким, господин… как вас там?
— Вы меня выпустите?
— С удовольствием. Но имейте в виду: в следующий раз — через окно.
— О, да вы опасный шутник!
— Ладно, проваливай, — хмуро сказал Оноре. — Сидеть, Шьен.
Когда они остались одни, Овечкин спросил:
— Вы можете мне объяснить, Оноре, что происходит?
— Присядем. — Оноре задумчиво, словно решаясь на что-то, смотрел на Овечкина. Потом сказал: — Он пытался меня запугать. — И по-своему криво усмехнулся.
— А что, это возможно?
— Думаю, что нет, Жан. Я уже умер однажды. Теперь живет лишь видимость меня. Призрак. Можно запугать призрак?
— Я не уважаю мистику как инженер, атеист и реалист. Не играйте мне Шекспира, Оноре.
Француз рассмеялся:
— А вы совсем не де Бреби. И не русский медведь. Вы лиса, Жан.
— Не будьте обезьяной, Оноре, — рассмеялся и Овечкин. — Не повторяйте глупостей. Я человек. И вы тоже. Совсем не призрак. Кстати, ле Гран Эритье. Вот только я так и не понял: наследник чего?
— Действительно, Жан, чего?…
— Мы просто люди, Оноре. Как бы ни пыжились, что бы о себе ни думали, какие бы должности ни занимали. Весь вопрос в том, какие люди? От этого зависит все и в нашей жизни, и в мире.
Оноре не отрываясь смотрел на Овечкина.
— Ах вы мой агитатор… «Сила и свобода — вот что делает человека прекрасным». Так сказал Жан-Жак Руссо. Понимаете: все или ничего! Наверное, к этому стоит стремиться.
Это «наверное» здесь смазало и «силу», и «свободу», и даже стремление.
— Сила и свобода делают человека прекрасным? — медленно повторил Овечкин. — Вы уверены, что это Руссо?
— Конечно.
— Странно.
— Что?
— Да ведь это фашизм, Оноре, если без обстоятельных разъяснении. Какая сила, для кого и чего свобода, каким путем обретенные? Разве каждый человек может быть сильным, а слабый не может быть прекрасным? Я могу предложить вам еще десятки вопросов, но, по-моему, и без них афоризм рассыпается. А в чистом виде он фашистский. Вам импонируют фашистские идеи?
— Я ненавижу фашизм, как любое насилие. Всякого насильника я готов размазать по стене.
— Но тогда вы сами становитесь насильником, — рассмеялся Овечкин. — Так как же с «силой и свободой»?
Оноре усмехнулся:
— Вы мне нравитесь, Жан. Хотя, честно скажу вам, смущаете. Силу и свободу я понимаю, вероятно, как и Руссо, применительно только к личности.
— Так, наверное, не бывает…
Оноре рассмеялся:
— Сильно вы мне усложняете жизнь. До вас все, кажется, выглядело проще.
— А что я усложнил в вашей жизни? — искренне удивился Овечкин. Он не знал, как принимать слова Оноре — как упрек или похвалу.
— Что-то. В сорок я решил: все или ничего. И много лет твердо шел этим путем.
— Вы сделали открытие, Оноре?
— Если бы не было нашей с вами поездки в джунгли и той женщины, Жан, я бы, наверное, ничего не сказал вам. Но сейчас скажу: да!
— А почему бы не сказали прежде?
— Потому что потому. Вы все были для меня одинаковыми.
— Кто «вы»?
— Все! Сумасшедшие титаны. — Он снова рассмеялся. — А вы оказались совсем не медведем, а милой лисой… Нет, конечно. Котом, простодушным, добрым, но решительным. Или это и есть медведь?
Овечкин озлился:
— Послушайте, Оноре, перестаньте паясничать! Не стройте из себя полубога. Вы обычный, причем уже не очень молодой человек. К тому же рыжий…
— О!
— А рыжие, говорят, неудачливы.
— О! Вуаля!
— Вам известно, что вокруг вашего… нашего дома бродят вооруженные люди?
— «Корреспондент»?
— Нет, Оноре. По всей вероятности, просто бандиты.
Француз задумался, покачал головой.
— Что ж, вполне возможно. Вы боитесь этих черных мусульман, Жан?
— А вы кто — воинствующий христианин, крестоносец?