Бывало достаточно раскрыть ладонь, как бабочки, парами, стряхивая пудру крыл, усаживались передохнуть. И можно было разглядывать, сколь угодно долго, прелести их стройных фигур, и рулет хоботка. Они не хотели улетать никак. Тратили на нас свою короткую жизнь.
Пока мы малы, нам многое прощают. Многие. Никто не ждёт от нас ничего дурного. А мы… Мы подводим всех. Себя, рождённых, чтобы множить добро. Других, живущих ради того, чтобы у нас был повод сострадать.
Детство никого не торопит. И не уходит насовсем. Оно всё время сидит тихо, в уголке нашей души. Детство из тех, кто умеет любить по-настоящему и ждать, сколько потребуется.
Запутавшись в неводе чуждых чужих забот, что делают нас старше и грубее, мы оборачиваемся на него, чтобы убедиться, – оно всё ещё там. И не потому, что трусим быть взрослыми или боимся ответственности. Мы просто устаём прозябать во зле, которое творим.
Так это или нет? Кто знает. Но иногда, пока не видит никто, мы уходим подальше ото всех. В самое нутро леса, и стоим, подставив ладони небу. Почто? Мы ждём. Не слезинки дождя, как ожога жалости к нам. Мы надеемся, что кто-нибудь решится ступить на ладонь сам. Как в детском детстве. По воле. Своей.
Ночью осень случилась…
Реке нездоровилось. На первый взгляд, вода была по-обыкновению гладкой, но скрип дыхания выдавал её недуг. Клоками размокшего хлопка, дымка парила над поверхностью. Невидимая в прочие дни, теперь до неё можно было дотронуться. Умыкнуть малую толику. Растопить дыханием, как ломоть весеннего снега. Казалось, подступись кто ближе к воде, – и будет с нею заодно. Занеможит. Задрожит тетивой камыша, наморщит от горечи челом песчаного берега.
Ветер первым заметил неладное. Подул нежно за разгорячённый ворот реки, та отвернулась волной. Заметалась на мокрых простынях, сбитых течением на сторону до самого дна. Ветер кинулся в лес, расчесав на пробор рощу к роще, дубраву к дубраве, сосняк к сосняку. Так – спеша, на бегу. Собирал, кто был близок реке, либо с ней на короткой ноге.
Лось, колени согнув, мягкой губкой мочил то, чего дотянулся. И прилёг. Чтоб на зов быть готовым прийти. А олень, тот не мог оставаться спокойным и, губами ко лбу, проверял – есть ли жар, бормотал: «Вот несчастье…»
– Так ли важно оно, это ваше участье? – возмущалась улитка и чем-то прозрачным утоляла разрывы обмётанных губ. И тонула на дно, где целительной сеткой, улыбаясь беззубо, беззубки втирали лечебную грязь.
Всё в заботах, к зениту до веера устья, отыскали причину случайной хандры. Те, кому это важно. Ночью осень случилась к реке. Уж с намёком, из горсти, так отсыпала ей золотых. И, хоть речка кричала: «Не нужно!», удалилась чрез лес, равнодушна, да оставила след: кисти худеньких веток и забытые кем-то на камне ключи родников.
Речка, речи бессвязны, донесла до просторов морей. И солёные слёзы добавили крепости пене, что сбивает о скалы волна. Ей-то с кем поделиться печалью? Лишь выслушивать стоны вольна…
Ночью осень случилась…
Ки-тай…
Часы вальяжно полулежали на боку и так славно тикали. Цокали каблучками по длинному коридору Времени. Под этот размеренный, как весенняя капель, звук, было даже жить хорошо, не то, что спать. Цифру двенадцать нёс на спине слон. Он шепотом трубил, задрав хобот на манер чайника:
– Ки-тай – ки-тай – ки-тай- и продолжал лежать, ибо… они не умели иначе, – эти старинные часы, и этот очень старый одинокий слон.
Пружина заводного механизма хмурилась и часы продолжали свою прогулку. Только стоило пружине задуматься, о чём-то своём, часы умиротворённо замирали. Поджидая, что к ним подойдут, обнимут за шею, встряхнут легонько, напоминая о том, что не всё так легко и просто, но беды в том нет. И пружина вновь делалась серьёзной, сердито хмурилась, пытаясь нагнать упущенное по её вине время.
Исключая такие дни, редко кому приходила охота тревожить часы, мешая размеренной жизни. Они были подарены однажды одним хорошим человеком другому, но не были так, чтобы очень нужны кому-нибудь. Поэтому продолжали быть рядом, где-то на краю жизни. Забытыми, но не брошенными.
В комнату, где жили эти часы, иногда приходила девочка. Она играла среди множества интересных вещей. Проводила пальчиком по струнам гуслей, вызывая их поверхностный трепет. Пыталась сдвинуть меха гармони, ожидая услыхать расстроенный вздох в ответ. Все предметы удивляли и радовали. Кроме часов. Они казались ей лишними.
– Дед, – спрашивала внучка, – что ты их не выбросишь?
– Зачем мне их выбрасывать? – удивлялся тот. – Они тут лежат себе тихонько, не мешают никому.