Говорили мы обо всём. Потревоженный радостью встречи пруд нашей памяти поднимал события из жизни бессистемно и сумбурно. И это лишь добавляло очарования нашим посиделкам.
– Ты представь только, я помню те поставки консервов, из ленд-лиза!
– Да ты что?!
– Сам вот только понял! Какой же это год был… По-моему, 1954-й. Чтобы открыть банку консервов, надо было повернуть такой ключик, и крышка скручивалась в трубочку. А там – свинина, слоями. Слой мяса, слой сала. Полосатенькое. Мы ходили в военную часть нашего городка и на школу выделяли такие консервы. И, когда мы, мальчишки, открывали эти банки, то это называлось «Открыть второй фронт».
– О, я видел такую банку однажды.
– Где?
– Мы ныряли в Азовском море на затопленную у берегов немецкую баржу. Там было много всякого. Хрустальный графин для их шнапса, бутылки с красным вином, банки с такими консервами. И каски наших солдат, расстеленные пулемётные ленты. Много.
– М-да… А в каком году?
– В 1974-м…
Мы помолчали немного, из уважения к тем, которым так-то вот не поговорить. И я продолжил:
– Графин я принял сперва за медузу.
– Не достал из-под воды?
– Нет, почему, достал. Но на что мне вражеское барахло? Подарил мальчишке. Их много всегда бывало на берегу, когда мы погружались под воду.
– Да… мальчишки… Они, как медузы, или как грибы в осеннем лесу. Вездесущи, скромны и любопытны…
Тут на ногу мне запрыгнул небольшой лягушонок. Подобрав под себя задние лапы, устроился, как зелёный котёнок и стал смотреть на моего друга. Тот рассмеялся от неожиданности:
– Что это значит? Кто это?!
– Не видишь? Лягушка.
– Но чего она у тебя на колене устроилась-то? Замёрзла, что ли?
– Тут такое дело… – И я рассказал, что произошло в прошлом году.
О том, как поскользнулся и наступил на полупрозрачного лягушонка. Как, оплакивая свою неловкость, заметил слабое дыхание жизни и решил дать умереть малышу в привычной среде, погрузил его в маленький пруд у дома. И как тот выжил, к моей радости. А после, – рассказал всем своим товарищам о том, что я – нестрашный, и не стоит шарахаться в холодную воду при каждом моём появлении. С тех пор все лягушки в округе меня уважают, позволяют проводить пальцем по шершавой спине и носу в веснушках. А лягушонок совсем выздоровел уже и считает себя моим товарищем. В чём я с ним согласен совершенно.
– Как жаль, что мы не лягушки… – как-то бездонно грустно сказал мой друг.
– Почему! – усмехнулся я.
– С их жаждой жизни и везением… – я понял о чём речь и перебил:
– На них может наступить кто угодно! Случайно или намеренно – то неважно. Но пока такая вероятность существует, давай совершать добрые дела в человечьем обличье. Так будет лучше. Пока не дорастём до благородства лягушки.
– Но мы ж с тобой не слишком дрянные люди, как считаешь?
– Рано судить. Рано…
Лето
Крона деревьев протёрлась на локтях. Видно грубое плетение ветвей. Штопать некому, а и было бы кому – недосуг. Мраморная столешница неба в крошках птиц. Лето вышло. Вроде недавно. Ненадолго. Как бы. Вероятно, верилось в это самому. И от того брошено сукно полян в прорехах мышиных нор. Шляпки надкусанных грибов лежат ущербными пирамидами. И – ряд берёз, чей шафт45 измаран пыльным хватом.
Лето, как неряшливый дачник, что оставил после себя холодный чай, подёрнутый инеем радужной плёнки, опрокинутый навзничь стул и наполовину собранную скатерть. И вот теперь лежит она и волнуется – соберут её или растянут за уголки, погладят одобрительно. Расставят без стука посуду и приборы, внесут самовар и вазочки с вареньем. Непременно – с вишнёвым. И капнет оно – таким же обыкновенным манером в самый центр белого на белом узора.
Но увы. О ней забыли в суете. Набьётся пыль в морщины шитья. Станет грубой и ломкой нежная ткань. Пожелтеет, как жёсткий листок из блокнота липы, исписанный стихами, которых никто не прочтёт.
Всё – иллюзия… Вопрос лишь один – верим мы в неё или нет.
Всего хорошего
Сова рыдала ночь напролёт.
Сочувствие сквозь сон тягостнее того, на которое идёшь с открытым забралом век. Оно какое-то дикое, детское, безрассудное.
Хотелось выбежать и утешить страдалицу. Обнять её вместе с веткой, на которой горюет. Дать время переступить через себя. Сдержаться и не вскрикнуть, когда кожа предплечья лопнет с сухим треском, как подлокотник старого дивана. Прижать её голову к себе нежно, но так, чтобы она слышала прибой моего дыхания. И чтобы перестукивались наши сердца через стену неспособности понять другого, и нашли, наконец, общий ритм.