ня, все новые издания работ Бахтина, написанных в разные годы (*). (* Книги Бахтина теперь переведены на многие языки. В Японии издано собрание сочинений в пяти томах. В Йельском университете уже в 1982 учебном году существовал специальный семинар: "Бахтин и испанская культура". *) С Бахтиным, разумеется, можно спорить. Он еще и потому великий ученый, что оплодотворяет мысли даже не согласных с ним. Вызывает на спор, провоцирует дискуссии своим "диалогизмом": читатель может присоединиться к одному из спорящих. Дискуссия неотъемлема от движения науки. Но все же не на уровне одного из авторов русского эмигрантского журнала: "Концепция Бахтина - это бесовская апология Достоевского... покорно исчезающего в концлагерных топках материалистической мысли...". Он был мудр и, как ни фантастично это, жил в мире с собой. Но вот карнавалов ни в Кельне, ни в Швейцарии, ни в Италии ему видеть не пришлось. А кто из этой пестрой текущей толпы, кто из них знает о Бахтине? Наверное, многие ученые Германии знают, ибо уже в 1969 году часть книги о Рабле под названием "Литература и карнавал" издана по-немецки, а в 1979 - сборник "Эстетика слова" с биографическим очерком и интересным предисловием Райнера Грюбеля. Однако нам пришлось встретить немало людей из мира академического, гуманитарного, которые о Бахтине никогда не слышали. Пример "невстречи" России и Запада. Может ли встреча состояться, как перекинуть мосты через эту пропасть? Здесь я побывала во многих квартирах, преимущественно у литераторов, журналистов, преподавателей; книжные полки от пола до потолка, книги не только в кабинетах. Смотрю, какие русские книги в немецких переводах стоят на этих полках, если хозяева дома - не слависты, не вернувшиеся из Москвы корреспонденты. Собрание сочинений Достоевского. Разрозненные тома Толстого. Две-три книги Солженицына (не всегда прочитанные). А между тем в 1980 году в ФРГ издано 65 советских авторов: Айтматов, Битов, Войнович, Тендряков, Трифонов, Троепольский, Распутин, Рыбаков, Платонов... Кто читает эти книги? Спрашиваю едва ли не каждого, с кем сталкиваюсь: - Что вы читали из русских книг? В ответ слышу: - Достоевский... Толстой... Солженицын... Спрашиваю в Германии у друзей, знакомых и вовсе незнакомых, что они знают о нашей литературе, куда деваются переведенные книги советских писателей. Поначалу у меня создалось впечатление, которым я и поделилась, что представление о нашей литературе здесь ограничено лишь несколькими именами. Читательские письма поправляют меня: Из Гамбурга: "Читаю В. Распутина "Живи и помни". Из Кобурга: "К классикам надо добавить Горького и Пастернака". Из Брауншвейга: читатель цитирует строки Пушкина. Из Ульцена: учителю географии близки стихи Ахматовой, он цитирует (по-русски) "Реквием". Пианистка из Висбаден-Рамбаха послала английский перевод романа Александра Солженицына "В круге первом" своему коллеге, индонезийскому музыканту, который провел десять лет в тюрьме (*)... (* Некоторые читатели присылают списки русских книг в своих личных библиотеках, порой этот список занимает несколько страниц. *) Сталинская Россия была отгорожена от мировой культуры глухими стенами. Казалось, то окно, которое Петр Первый прорубил в Европу, забито. В пору "оттепели", после смерти Сталина, окна и двери начали открываться. Этот процесс продолжается по сей день. Медленно, с большими трудами, но белые пятна на литературных картах России заполняются. С опозданием, подчас от двадцати до сорока лет, пришли к русскому читателю книги Альбера Камю, Германа Гессе, Уильяма Фолкнера, Эзры Паунда, старый бестселлер - "Унесенные ветром" Маргарет Митчелл - опубликован в США в 1936 году, советское издание вышло в 1982 году. Это едва ли не рекорд. В России, как и во всем мире, читают книги немецких авторов. За последние три года изданы "Новые стихотворения Рильке" - работа замечательного поэта-переводчика Константина Богатырева; сборник пьес Петера Хандке; "Музей родины" Зигфрида Ленца; проза Ингеборг Бахман; избранные произведения Хаймито Додерера; "Человек в эпоху Голоцена" Макса Фриша, романы, драмы, стихи... Люди, жизнь которых столь различна, тем не менее находят в книгах общезначимый опыт: любовь, рождение ребенка, разлука, разочарование, война, тюрьма, творчество, смерть. И это внушает надежду: значит, можно попытаться понять друг друга. Ведь уже сейчас ученые разрабатывают системы знаков, которые могли бы служить для общения со внеземными цивилизациями. А на Земле все еще очень трудно договориться о толковании одного и того же слова даже и на одном языке. Еще труднее сравнивать, сочетать разные формы исторического опыта. ...Рассказываем в Женеве в большой аудитории об удивительных, избирательно-ненасытных советских читателях. Нам возражает бывшая соотечественница, недавняя эмигрантка. - О ком вы говорите? Кто в России читает? Женщинам приходится часами стоять в очередях; значит, больше половины населения не может читать. Ну, вы-то жили в Москве, в вашем кругу читали, А никто здесь, наверное, и не слышал о маленьком городке на Волге, который называется Кимры. Там прежде делали хорошие сапоги. Ну кто в Кимрах читает книги? Мы не успели ответить, как из здешних рядов поднялся молодой человек. - Я из Кимр. Там нет крупных филологов, нет научных институтов, живут шоферы грузовиков. Среди них - моих товарищей - есть поразительные читатели. Они и приучили меня читать книги. Мы оглушены неожиданностью и нападения, и защиты. Случайность, как бы придуманная беллетристом. А я вспоминаю моих дорогих подруг, старых и молодых: да, они замордованы непосильно тяжким бытом, но все они жили и живут постоянно с книгами, они читают в метро, в электричке, перед сном в постели. Настоящее Зазеркалье - как в книге Льюиса Кэрролла "Алиса в стране чудес"! В СССР запрещено, опасно читать самиздатские рукописи, книги, изданные на Западе. Но (отчасти и потому, что запрещено) читают. На Западе - доступно, и далеко не всегда читают. Отчасти и потому, что доступно. Винить некого, да и не надо, - человеческая натура. Не огорчаться - не могу. Те самые книги, которых так страстно ждут в Москве, здесь лежат какими-то сиротливо-оскорбительными кучками, их не покупают. Издавать убыточно. А "витамины" для сердца и души нужны не меньше, чем для тела. В первый же месяц после приезда в Германию я стала участницей спора. Осведомленный, талантливый журналист напористо утверждал: - У вас нет и не может быть никакой культуры, ибо тоталитаризм враждебен культуре, давил и будет давить все живое, выделяющееся, особое... Я лучше, чем мой собеседник, знаю, как именно это происходит, этот осточертевший механизм разрушения талантов, губительные результаты давления. Но знаю я и другое. Мы приехали из страны великой культуры, и не мертвой, а живой. Вижу лица ее творцов, известных и вовсе безвестных: писателей, режиссеров, художников, учителей, библиотекарей. Слышу их голоса. Я бывала в их рабочих кабинетах, в их художественных мастерских, присутствовала на их чтениях. Кое-что знаю об их сомнениях, замыслах, свершениях. Нередко и отчаянии. Этот удивительный мир, отраженный не только в самиздатских, но и в опубликованных книгах, выпущенных фильмах, поставленных спектаклях, известен мало. В том, что он действительно существует, надо убеждать. Нас разделяют стены предрассудков, пропасти незнания. Стремлюсь, выбираясь из страха перед чужим, из своих печалей, стремлюсь участвовать в строительстве мостов через пропасти. Хоть бы кирпичик положить в такой мост. А не построим - можем погибнуть вместе; и они - богатые и свободные, и мы - бедные и стиснутые несвободой. Спор меня долго не покидает, ищу новые и новые доводы. Еще тогда, возражая, я рассказала моему оппоненту о домашних кружках, о неофициальных семинарах, о целой кровеносной системе культуры. Он - яростно: - Кружки по двадцать-сорок человек в стране, где живут двести пятьдесят миллионов, где только и говорят, что о массовости культуры! Какое значение они могут иметь?! Попытаюсь описать, что это за кружки. Московский вечер. Собрались друзья, знакомые. Но садятся не за накрытый стол, а на тахту, в кресла. Они пришли, чтобы слушать лекцию. Домашний семинар. Первая пятница каждого месяца, день постоянный. Участники привыкли этот день не занимать ничем иным. Множество тем: сегодняшний Китай и древняя Россия, национальные движения в США и чередование стилей в архитектуре - своеобразная "синусоида"; новые данные археологических раскопок и обработка неизвестных прежде литературно-исторических архивов. В отличие от широты этого семинара есть и "монотемные": музыка Скрябина, поэзия Тютчева, философия Бердяева. Есть постоянные теологические семинары - православные, буддистские, магометанские, иудаистские... Темы определяются интересами вот этой небольшой группы, объединенной дружескими и родственными связями. Подчас темы диктуются сугубо профессиональными нуждами, а подчас это "хобби", но в том весьма серьезном смысле слова, когда хобби не подменяет жизненного содержания, а обогащает его. После доклада наскоро готовят бутерброды, откупоривают бутылку, заваривают крепкий чай. И продолжают говорить, спрашивать, спорить, думать вслух. Александр Герцен писал о своем друге Огареве: "По-моему, служить связью, центром целого круга людей - огромное дело, в особенности в обществе разобщенном и скованном...". Кружок - это очерченность, замкнутость. Кружок еще и родник, источник мыслей, знаний, творчества. Не каждому роднику дано стать Волгой. Но нет реки без родника. Так и в духовной жизни. Первый выпуск Царскосельского Лицея в 1817 году подарил России Пушкина. На первом собрании пражского лингвистического кружка присутствовало шесть человек. Между тем из этого кружка вышли несколько великих ученых: Трубецкой, Чижевский, Якобсон, и несколько новых научных направлений не только в области лингвистики, но и в философии и в психологии. Существуют, однако, тысячи объединений, не породивших гениев. Но каждое из таких малых сообществ было средоточием света для десятков, источником - для сотен. В них проходили школу и мастера культуры, и подмастерья, и те, кто культуру хранит, собирает, бережет, передает от одного к другому, то есть те люди, без которых невозможно само существование культуры. В архиве Теодора Адорно обнаружено письмо замечательной пианистки Марии Юдиной. Она просит срочно прислать книгу о Малере (1960): "Малера многие в советской России знают и любят, я - в их числе. Но с юности я привыкла находить для своей любви философские основания, поэтому - может ли быть желание более мудрое и прекрасное, чем получить Вашу книгу, господин доктор Адорно?.. Для меня это будет счастьем, и ваша книга обретет духовную жизнь не только у меня, в моем сердце, в моей голове, но и у многих других. Я же вместе с этим письмом посылаю Вам книгу о древнерусской иконе "Андрей Рублев". Осенью я послала такую книгу Игорю Стравинскому в Рим, и он ей очень радовался..." (*). (12.01.1961). (* Впервые опубликовано: Frankfurter Allgemeine Zeitung, 24.12.1982. Подлинник по-немецки. *) Как это знакомо, сколько раз мы и наши друзья писали подобные письма, получали книги, а потом наделяли ими многих, впитывали чужой опыт, "присваивая" его, делая своим. Некоторые кружки поразительно долговечны: в июне 1981 года один отмечал двухсотое занятие. Он существует около двадцати лет. Как только становилось хоть чуть легче, - так было в годы оттепели, - кружки выходили из квартир в клубы, в университеты. В конце пятидесятых - в начале шестидесятых потребность в новых свободных формах общественной жизни была столь сильна, что повод мог быть любой: впервые открытая в 1956 году выставка Пикассо, исполнение первых песен Булата Окуджавы, выпускной спектакль вахтанговского театрального училища; первая постановка пьесы Брехта "Добрый человек из Сезуана", начало столь известного ныне театра на Таганке. Создались новые, самостийно возникающие театры - "Современник"; по-новому устроенные школы - Вторая физико-математическая школа в Москве; центры новых (для России новых) наук, например, социологическая лаборатория в Тарту, и там же, в университете, возникшая школа семиотики. И более крупные научные объединения; Академгородки в Новосибирске, в Дубне, в Пущине, в Черноголовке. В книге о Диккенсе Честертон писал: "Надо признать, что оптимист - лучший реформатор, чем пессимист. Тот, кто видит вещи в розовом свете, вносит в жизнь движение вместо застоя. Это звучит как парадокс, но объясняется крайне просто. У пессимиста зло вызывает чувство возмущения, у оптимиста же оно вызывает только изумление. Чтобы быть реформатором, необходимо обладать способностью легко изумляться, изумляться бурно и непосредственно. Реформатору недостаточно признать какой-нибудь факт несправедливым и возмутительным; надо, чтобы он, кроме того, считал его еще нелепым отступлением от нормы...". При всех индивидуальных различиях создатели и участники таких сообществ и особенно учреждений были именно оптимистами-реформаторами. Они поверили: началось обновление страны. Теперь каждый мог и, значит, должен был приступить к реформам в своей области. Прошлое - все то, что называлось сталинщиной, - воспринималось многими как уродливое, противоестественное, но временное отступление от нормы. Надо было норму восстановить, то есть создать нормальные театры, нормальные школы, нормальную литературно-издательскую жизнь. Иллюзия? Да, - оказалось впоследствии, - иллюзия. Но и реальность. Спектакли "Современника" посмотрели десятки тысяч человек. Вторая школа дала десять выпусков. Во многих библиотеках лежит сборник "Тарусские страницы" (*). (* Таруса - маленький город на берегу Оки, издавна привлекавший поэтов и художников. Его называют русским Барбизоном, сравнивают с Ворпсведе. Сборник "Тарусские страницы" (1961) задуман и сделан в доме Константина Паустовского, которого считали совестью русской литературы, и в доме сценариста Николая Оттена. Книга никем "сверху" не планировалась, ее создали сами писатели. В ней есть стихи, сценарии, очерки-однодневки. Но на удивление много таких, что живы и сегодня - сколько литераторов начали именно здесь: Булат Окуджава и Владимир Максимов; остались в литературе стихи Д. Самойлова, Н. Коржавина, В. Корнилова, Б. Слуцкого, очерки Фриды Вигдоровой. Первая публикация прозы Марины Цветаевой. Эссе о Бунине, о Всеволоде Мейерхольде. *) Этот период кончился танками в Праге. С конца шестидесятых годов кружки вновь стали съеживаться до размеров комнаты; они возвращались туда, откуда вышли. Хотя иные попытки тоже не прекращались: в конце семидесятых годов альманах "Метрополь", самиздатские сборники "Память", журнал "Поиски", клуб рассказчиков "Каталог". Великий русский ученый, философ и естествоиспытатель Владимир Вернадский создал понятие "ноосфера" (которое впоследствии развил Тейяр де Шарден) - духовная оболочка земли, сгусток и новый источник интеллектуального и эмоционального излучения. Ноосферу питают не только остающиеся в истории великие творцы, но и безвестные малые кружки, объединяющие людей, которые думают, делятся своими мыслями, пробуждают мысли у других. Можно закрыть школу или журнал, можно приручить актеров и режиссеров, можно полностью изменить лицо Академгородка. Домашние кружки могут распасться сами собой (так и бывает), но их запретить нельзя - на их существование никто не спрашивал разрешения. Это среда неформального личного общения, самовозникающая, самодействующая и самоисчезающая. Летучесть, неуловимость, почти бесструктурность кружков - мешают понять это явление, оценить его значение, затрудняют его описание, но и способствуют тому, что их - без кардинального, полного изменения климата в стране - не устранишь. Они и сегодня продолжают питать культуру, составляя ее кровеносную сеть. Кружки существовали и существуют всегда и везде. Ведь определения "Штурм унд Дранг", "Французские романтики", "Озерная школа", вошедшие в школьные учебники и научные исследования" возникали потом, а вначале были просто группы молодых людей со сходными целями, идеалами, до некоторой степени - сходными характерами. Я стала расспрашивать знакомых и узнала, что и в Европе есть такие кружки; в одном целый год читают Ницше, в другом слушают доклад о рассказах Паустовского, в третьем разбирают стихи Стефана Георге. Но нигде, кажется, кружки не играли такой роли, как в России. У интеллигентов Запада чаще всего есть множество иных возможностей высказать свои взгляды публично: газеты, радио, телевидение, политические партии, университетские и церковные кафедры, симпозиумы, книги. Возможностей не только высказаться, но и услышать отклик. Для многих советских интеллигентов кружок - единственное место, где можно свободно обменяться мнениями. И я имею в виду не только диссидентов. Кружки эти неверно называть подпольными - это придает им подчеркнуто политическую окраску (есть и множество политических, но сейчас речь об иных). Виктор Шкловский в книге "Гамбургский счет" (1928) рассказал, что в Гамбурге было кафе, в котором раз в год при закрытых дверях собирались борцы со всего мира. Они устраивали настоящие соревнования, и первое место занимал тот, кто и на самом деле был сильнейшим (тогда как в обычных состязаниях это могло определяться сделкой, заключенной заранее). Так и в искусстве, в литературе был и есть "гамбургский" истинный счет, истинные, а не ложные лауреаты. Понятие осталось. И сегодня в газетах, на радио, на телевидении часто можно встретиться с дутыми репутациями, которые соревнования в гамбургском кафе (неважно - реальном или вымышленном) не выдержали бы. А в малых домашних семинарах царит только гамбургский, то есть истинный счет. ...Кончился мой доклад на очередной пятнице. Перед ним я волновалась так, как не волнуюсь перед публичными докладами. Тщательно записала все замечания, их было много, теперь все перебираю: с чем согласна, с чем не согласна, какие факты нуждаются в дополнительной проверке, какие мысли - в дополнительной аргументации. А что-то, видимо, придется просто выбросить или изменить коренным образом... Если не интересно, тебя просто никто и слушать не будет. Тут приговоры выносятся, исходя из действительной новизны, значительности идеи, талантливости стихотворения, романа, лекции. Наверное, это нужно для культуры любого общества. В таких кружках и знания передаются более лично, чем в университетских лекциях, где нередко между профессорской кафедрой и студенческой аудиторией - провал. В фильме по роману Рея Бредбери "451 по Фаренгейту", когда сожгли все книги, умирает старик; с ним рядом сидит мальчик, очевидно, внук. Особый обряд прощания, дед снова и снова повторяет книгу Стивенсона, мальчик старается успеть выучить, ловит последние мгновения, старается запомнить прежде, чем дед скончается. Комментируя этот эпизод, советские критики И. Соловьева и В. Шитова пишут: