Я жила, узнавала о черных, серых и пустых Местах, о границах и дверях, о воротах и воротцах. Я умела вырастить лопухи и осоку, подрастить маленькие клены и кусты шиповника, полечить дворового кота и собаку. Я начала следить за своим двором и за играющими в нем детьми, особенно — за братом Сережей.
Когда он шел на угол сдавать бутылки из-под кефира, я бежала рядом с ним, и он видел мою тень. Потом я забиралась на дерево, на этот самый американский клен, и устраивалась на ветке. И Сережа забирался на развилку пониже. И я рассказывала ему об оврагах и лопухах, о тонких деревьях, что растут за гаражами, о стае собак на пустыре, об особом осеннем дне, когда можно видеть то, что за границами, и о летних праздниках в рощах и парке, где наши выбирают самые глухие овраги. Мы спускались, я брала его за руки и показывала, как танцуют — кружилась с ним, а он — со мной.
Однажды его заметила бабушка, которая как раз вышла в магазин. Мы кружились в палисаднике. Пять дворовых котов, затаившись в зарослях лопухов, смотрели на нас круглыми глазами.
— Сережа! — надтреснутым голосом закричала она. — Закружится голова! Что ты скачешь? Иди домой!
— Я танцую с Диной! — крикнул он.
— Что? С какой Диной? — голос бабушки стал совсем неслышным, и она сползла на скамейку у подъезда.
— С сестренкой! — крикнул Сережа. Он радостно подбежал к бабушке. Ему было тогда лет семь. — Которая умерла! Она на самом деле есть…
Бабушка утащила его домой. Я увидела Сережу только осенью. Он заметил меня — я вышла к нему из-за американского клена. Он вздрогнул.
— Мне нельзя тебя видеть. Уходи. А то меня положат в психбольницу. Мне так бабушка сказала. Тебя на самом деле нет.
— Дурак, — сказала я и, оторвав осенний желтый лист с клена, бросила в него. — А сейчас? Вот же лист? Я его в тебя бросила.
— Он сам оторвался, — насупившись, пробурчал брат. — Ты — галлюци… нация. Вот. Это опасно и плохо. Папа ругает бабушку, что она мне рассказала про тебя. Но она не рассказывала. Он же запретил рассказывать — она и не рассказывала. Никогда. Даже имени твоего не называла. Он ругает ее, а она плачет.
Я разозлилась на папу. Как он смеет обижать мою бабулю?! Мало того, что они все меня не видят и не узнают! Они еще и друг другу делают плохо! Кулаки у меня сжались, и мне стало аж черно на душе. Так нельзя — двор может стать темнее, серее, а если долго злиться или обижаться — то может стать и черным… Ух, но я не могу! Зачем он обижает бабушку?
— Дина? Дин? — Сережа перестал видеть меня и завертел головой. — Ты ушла, обиделась? Галлю… эта самая… нация — это не обзывательство. Это болезнь. Я не хочу же быть психом… — заплакал он.
Я снова стала видимой для него.
— Сереж… ты же сам понимаешь, что раз бабушка тебе ничего не говорила, и даже моего имени — то откуда ты про меня знаешь тогда? Это же я тебе сказала, что я твоя сестра и что я, по-вашему, умерла. Ну? Значит, ты меня не придумал. Ведь так?
— То есть я что ли не псих? — вздохнул он. — Пошли за дом. А то вдруг увидят. Они так видят, как будто я сам с собой разговариваю…
Мы сели за домом на покосившуюся низкую лавочку в лопухах, где краснели битые кирпичи. Это было еще одно наше с ним место, а теперь стало единственное, раз на дереве нас могут засечь — то есть его засечь и отправить 'в психбольницу'.
Три кота вышли из зарослей и сели вокруг.
— Ты тогда просто не говори бабушке. И папе не говори. А то он будет ругаться, а бабушка плакать. Мы с тобой просто будем братом и сестрой, когда ты на улице. Ага? — убеждала я. Я все-таки была старшая сестра — старше на семь лет. — И когда ты вырастешь, хочешь, я возьму тебя на летний праздник в овраг? Там весело!
Я вспомнила, как там весело, и мне стало сразу хорошо, хотя и начиналась осень, грустное время для дворов, хотя и важное. На летнем празднике — бешено, дико весело, все скачут, танцуют, кружатся, сами и в хороводах, и город наполняется новой жизнью…
Сережа хмурился, вздыхал, но постепенно успокоился, вытер слезы рукавом куртки.
— Дин… Ага, ладно, Дин, — пробормотал он. — Ты значит вот правда есть? Честное слово?
Я знаю, как говорят пацаны и девчонки во дворе: 'Зуб даю' или 'Честное пионерское'. Но для нас это вроде неправильные клятвы. И зуб мы дать не можем, и не пионеры нисколько. Поэтому я просто кивнула.
— Есть, конечно. Ну вот правда — есть.