Секреты «Тайной вечери» Леонардо Да Винчи, наверно, многочисленны. Великий ученый, художник и философ — я не подозревал об этом, пока я случайно не посетил выставку его рисунков и моделей, созданных по его чертежам, в галерее Хейуард в Лондоне, и тогда я понял, насколько гениален был этот человек. Первый человек, понявший природу инерции, звуковых и световых волн и, за столетия до англичанина Уильяма Харви, систему кровообращения. Помимо всего прочего, он был потрясающим математиком, инженером и архитектором, он работал в этом качестве на Людовико Сфорцо (Мавра), в том числе и в Египте. (И мавры, и египтяне, разумеется, были погружены в магию и, возможно, именно это оказало существенное влияние на его дальнейшую жизнь). В 1506 году он переехал из Флоренции в Милан, который в то время находился под властью Франции.
Четыре года спустя он стал Великим магистром французского Приората Сиона и в 1517 году переехал в Амбуаз, между Туром и Орлеаном, регион, пропитанный традициями катаров.
В то время как богатым американцам нравится думать о себе, как о людях утонченных, благовоспитанные европейцы, такие как мой знакомый гей-итальянец из бара Джордж, почитают себя Культурными. В Оперном театре Дороти Чандлер, банальном бетонном мавзолее, усеянном горделивыми, разукрашенными скульптурами фонтанами, какими любят себя украшать большие города, сталкиваются культуры.
Культура Старой Европы, преимущественно белая, встречается с гражданами Новой Европы, которые также преимущественно белые. Высшие общественные круги Америки сохраняют свои связи со старыми странами, в то время как вся остальная Америка вокруг них сливается с культурой Южной Америки и Азии. На улицах Лос-Анджелеса на каждое белое лицо приходится одно черное или латиноамериканское. В кондиционированном, дезодорированном воздухе Оперного театра редко встретишь не белое лицо.
Театр заполняют знаменитые и почти знаменитые, подвергшиеся пластической хирургии, носы, сверкающие зубные коронки, дорогие парики, щелканье каблуков от Гуччи и звенящие золотом запястья, и это только мужчины. Женщины, затянутые в корсеты от «Лоримар», — плечи шириной с небольшой японский автомобиль и тела, туго обтянутые загорелой, от круглогодичного благополучия, кожей. Нужно сказать, что хотя здесь, на этом шоу, возможно, присутствует гораздо больше денег, но гораздо меньше снобизма и высокомерия, чем на подобных мероприятиях в Англии. Когда я последний раз был в Королевской Опере в Лондоне, мне стало прямо-таки физически плохо. Персонажи со страниц газет, второстепенные знаменитости средних лет, Джереми Айзекс, Как-там-его, редактор «Обзервер», Тот парень, знаменитый актер, Кен Рассел, слоняющиеся туда-сюда в неподходящих к случаю спортивных костюмах, призванных в таких ситуациях демонстрировать «эксцентричность», и многочисленные жирные, уродливые члены парламента со своими, задирающими нос, еще более жирными и уродливыми женами.
Здесь, в Лос-Анджелесе, я рискнул покуситься на первое представление «Тоски» — как сказали бы в Лондоне — невыносимая оперная скука. Здание является олицетворением старомодного словечка — шикарный. Отрицая слова Рескина, что архитектура должна создаваться на все времена, Маринетти и итальянские футуристы со всей своей абсурдной претенциозностью, заявляли, что мы должны полностью порвать с прошлым, вся архитектура должна стать современной, и каждое новое поколение должно разрушать здания, чтобы построить свои собственные. Что за тупая мудацкая идея. Если посмотреть на Ла Скала в Милане, а потом на это сооружение, то становится ясно, что они не могли говорить это всерьез. Даже если они этого и не хотели, они все же были Художниками.
Всемирно прославленная голова Пласидо Доминго выглядывает из оркестровой ямы, где он сегодня дирижирует. Он похож на психованного «Тестяного человечка» с рекламы «Пислсбери». В конце концов, здесь, в Опере, они знают нечто, чего не желает признавать мир популярной музыки. А именно, — что смотреть на играющих музыкантов так же скучно, как смотреть на сохнущую картину. Для этого и существует Оркестровая Яма — место, скрывающее музыкантов. Спрятанный оркестр в недрах театра настраивается, раздраженно дергая струны и воспроизводя звук тысяч ногтей, царапающих по стекло. Затем тишина.
Рим, июнь 1800 года. В церкви Сант-Андреа наш герой Марио наносит последние мазки на полотно, изображающее Марию Магдалину. В то время как Ризничий бормочет о его богохульстве, художник размышляет («Recondita armonia» («Таинственная гармония»)) о различии между своей моделью и женщиной, которую он любит, певицей Тоской, одна — блондинка, другая — брюнетка, обе — красавицы.
Хотя и музыка Пуччини все же несколько приторна, она способна растопить даже самые циничные сердца. С мужской точки зрения, история своевольной Флории Тоска куда больше говорит о положении женщины, чем любой текст Андреа Дворкин. Снедаемая и ослабшая под гнетом самого худшего и самого распространенного из грехов — ревности, она становится уязвимой для безжалостного, одержимого похотью коварного политика — мерзкого Скарпья.
Завлеченная им в ловушку, она, тем не менее, находит силы совершить убийство, но она слишком доверчива и невинна, чтобы понимать хладнокровное мужское чувство долга, чтобы спасти себя или своего возлюбленного.
Опера полна мрачнейших символов Власти. Церковь, правительственное здание и тюрьма. Места, где любовь и тайные заговоры существуют в окружении каменных орнаментов власти. В этой постановке — распятия, гербы и ружья. С момента создания оперы, в начале века, эти символы остались неизменными, непоколебимыми. Незыблемыми. Или нет?
Ты невольно вспоминаешь о цветах в мусорном ящике. Нити темы и эти отчаянные, обвиняющие вопросы позже возникают в яростных электрических культурах Лондона и Нью-Йорка. Шумные аэродинамические тоннели разбитой мечты. Города увядших, брошенных цветов.
«О, Отец Небесный, я знаю, я грешен, но то, что она сделала со мной, сводит меня с ума…»
Пока Мария Эвинг выдерживает драматическую паузу, я сижу, затаив дыхание. Не от волнения, а потому что не боюсь громко закашляться и забрызгать мисс Эвинг и первые три ряда люминесцентными каплями слюны. В конце концов, Эвинг начинает петь, позволяя мне откашляться чем-то похожим на то, что вылезало из Джона Херта в «Чужом». Астматикам здесь приходится несладко, окиси азота и углеводорода вступают в реакцию на свету, создавая фотохимический смог.
В Лос-Анджелесе с этим дело обстоит так плохо не потому что, как полагает большинство местных, здесь больше машин, чем где бы то ни было, а потому что озоновый слой плотнее в пригородных районах, удаленных от перегруженных дорог, а Лос-Анджелес — это один огромный пригород, заключенный в неподвижную безвоздушную чашу. Как Милтон Кейнес с пальмами.
В Лондоне «Друзья Земли» расклеивают постеры, напечатанные на голубой лакмусовой бумаге (воспоминания о бунзеновых горелках и контролируемых взрывах). От кислотного дождя, льющегося над Англией, бумага за несколько минут становится красной. Воздействуя пассажиров едущих на работу, каждый в своей машине.
Aq. Dist. Laur. Te Verid. Этого достаточно, чтобы задушить вас… скверный кашель. Засоряют поры и мокроту. Яд — единственное лекарство… А еще белый воск, сказал он. Раскрывает темноту ее глаз. Цветы, фимиам, свечи, невинность, тает… Сладкий лимонный воск.
В самом урбанистичном, грязном регионе Британии, где и было придумано слово «смог» (в Глазго), загрязнения более привычные, местные. Двуокись серы с электростанций, микрочастицы от дизельных двигателей, двуокись азота от автомобилей в часы пик и тяжелой промышленности, и мое любимое — одноокись углерода, скапливающаяся внутри машин во время пробок на дорогах. Как бы там ни было, я просто не привык к этой разновидности смога, горло шершавое, как наждачная бумага. Мне необходимо закурить.