Выбрать главу

- Тетя, ты зачем надулась духами? У тебя под мышками пот?

Приходит Антон Антоныч с Подчекаевым. Завтракают шумно. Подчекаев сидит рядом с женой, семейно хлопает ее по спине и шутит:

- Жена моя единоутробная!

Марья Петровна привычно краснеет, извивает плечи и шею и отвечает грозя:

- Погоди, рожу тебе двойню - двуутробкой буду.

Подчекаев притворно пугается:

- Боже тебя избави, - двойню!.. Боже сохрани!.. Прокляну и брошу.

А Елена Ивановна вставляет сияя:

- Неправда, будете очень рады... Вы детей любите, это уж по глазам видно... И кто не любит детей, - тоже видно: этого не скроешь!

Когда говорит что-нибудь Елена Ивановна, то говорит веско и убежденно, всю свою сельскую неторопливость вкладывая в каждое слово; от этого кажется, что слова ее похожи на ее тяжелый спокойный двойной подбородок.

Антон Антоныч пьет потому, что "навага плавала и свинья - матери ее черт - должна когда-нибудь плавать"! Пьет и Подчекаев, вспоминает Кавказ, где он когда-то служил, и поет "мравал жамие". Марья Петровна видит, что у него мутнеют глаза и нависают верхние веки, и шепчет:

- Офонареешь, не пей больше.

- Я? Офонарею? Ни за что! - бодрится Подчекаев и объясняет: - Это у нее есть брат, мой шуряк, Василий, - тот фонареет: напьется, станет к стене и стоит, как фонарь... долго... целый час... ей-богу!..

Даже Никашу заставляют пить вишневую наливку, чтобы приучался с малых лет к вину и не вышел пьяницей, когда вырастет. Потом его упрашивают спеть, и он выходит, храбро стукает каблучками, кланяется и, старательно фальшивя, поет:

Бросьте ваши шалости,

А не то как раз

Я без всякой жа-алости

Расцелую вас!

Антон Антоныч хохочет, подкидывает его к потолку, тормошит, щекочет и целует.

Но когда ложится спать Подчекаев, когда утихают потолки и стены высоких комнат, когда Дашка убирает посуду, выносит самовар, звякает стаканами, Антону Антонычу начинает казаться, что Подчекаев, и Веденяпин, и тот, который продавал ему Анненгоф, как-то расплывчато, неясно похожи друг на друга и еще на кого-то четвертого, на кого - неизвестно. И появляется откуда-то жалость, невнятная, странная жалость к себе, только к себе, к своим рукам, к каждому из пальцев, на которых такие привычные, круглые свои ногти... Откуда она, эта жалость, не может понять Антон Антоныч.

Вечером, когда встает Подчекаев, играют в "тетку". Больше всех волнуется, и оживлена, и спорит, и горячится Мария Стюарт. Только и слышен ее ликующий голос:

- Бейте-бейте, не стесняйтесь!.. Вот у вас и штраф: ставьте пять наверх... Нет-с, моя взятка законная, пожалуйста!.. Ну на что вам туз? Сбросьте туза... Ха-ха-ха... - штраф!

После шести часов игры она выигрывает у Антона Антоныча десять копеек.

Дня два гостит Подчекаев, а когда, попрощавшись в комнатах, в передней и на крыльце, садится, наконец, в санки, то вспоминает, что привез ему казенный пакет, присланный через полицию. И, уже укутанный в шубу (ехать до города двадцать семь верст), распахивается, расстегивает шинель и вынимает из бокового кармана толстый серый пакет с печатями; в пакете пространный обвинительный акт по делу о поджоге.

XIII

Когда уезжал Антон Антоныч в Анненгоф, то нашел себе адвоката, молодого и бравого на вид, с широким лбом, широкой грудью и широким золотым перстнем на правой руке. Больше всего понравилось Антону Антонычу, что все было широкое, даже самая фамилия его - Беневоленский. Он сидел, курил и слушал, в чем и почему обвиняют Антона Антоныча, и только время от времени вставлял:

- Фу-ты, чепуха какая! Вот чепуха! - крякал, улыбался и качал головой.

От его спокойствия Антону Антонычу стало весело, легко, точно суд уже решил, что незачем, да и некого судить, да и искать, кто поджег, не стоит, и прекратил дело. Поэтому, восхищенно махая руками, он говорил адвокату:

- Вы - генияльный человек, слышите, - генияльный! Честь вам и хвала!.. И вы будете греметь по всей России, - поверьте, голубчик, что я в этом деле не ошибаюсь, что я человека вижу насквозь! А шо вы громаднейшее состояние себе составите, шо вы богатым человеком будете, - об этом нечего даже и спорить, это уж как бог свят!.. То уж поверьте, что так оно и будет, та будет!..

Прощаясь, он поцеловался с ним, сказал о своих сыновьях и оставил деньги на ведение дела.

Теперь, дня через два после того как получил обвинительный акт, он послал ему письмо, в котором доказывал, что поджег не кто иной, как Веденяпин; потом дня через три после этого послал второе письмо, в котором обвинял уже Митрофана и садовника Дергузова; потом, через неделю, третье - с обличением сотского Журавля и кузнеца Молочного.

Каждое письмо он заканчивал словами: "Впрочем, как вы сами - человек генияльный, то я едва ли могу преподать вам совет".

Судебному следователю тоже написал Антон Антоныч.

Когда он допрашивал, то, должно быть, был у него флюс, потому что так и осталось в памяти Антона Антоныча его лицо с правой щекой пухлой и с левой скуластой, желтой, худой. И теперь он писал ему: "...И еще очень желаю я, чтобы тот опух, который вам сел на щеку и очень к вашей физиономии идет, чтобы так он вам и не отпухал всю жизнь, а то лишитеся вы всей красоты вашей... И еще желаю я, чтобы не дождали вы ни того дня, ни того часу, когда результаты окажутся ваших следственных трудов налицо. И еще одного желаю я..." Письмо было длинное.

Веденяпину, на показаниях которого выросла половина обвинительного акта, он тоже писал. Почти все свои крепкие слова, все проклятия, всю внезапно появившуюся ненависть к этому человеку он выложил на шести больших почтовых листах. Все пожелал ему, что мог пожелать, и все обещал, что мог придумать в бешеной ярости. Тут же было и любимое - впрочем, мало понятное заклинание Антона Антоныча: "Гайлен круцификс аллилуйя да перекруцификс аллилуйя да переаллилуия круцификс!"

XIV

На святки приехали Леша, Кука и Сёзя.

Сёзя был новый: на нем студенческая тужурка сидела по-военному, в обхват, у широких шаровар были напуски, лакированные, ловко сшитые сапоги внушали ногам что-то размеренно строевое, и весь он уже не горбился, как прежде, а выпячивал еще неокрепшую грудь, и голову старался держать прямо, и ломающийся голос упрямо переводил в бас. Появилась новая улыбка, уже не девичья, безразличная ко всему, а такая, какая бывает у людей поверивших, полюбивших, нашедших: улыбка себе на уме, несколько снисходительная к другим, чуть-чуть лукавая, сытая и ленивая. И глаза как-то сузились, точно глядеть на все кругом стало уж незачем, если было одно, на что глядеть. Посвистывал сквозь сжатые зубы, так что получалось шипение, подчиненное ритму, но и в этом было что-то успокоенное, решенное.

- Что это ты таким фертом, как будь-то писарь штабной, а-а? - спросил Антон Антоныч.

- Репетирую, - оглядел себя в зеркало Сёзя и добавил, повернувшись как мог беззаботней: - В юнкерское хочу поступить.

- Из института инженеров граж-данских, как сказать, в юн-ке-ра?.. Вот-то шутка!

- Совсем не шутка, - дернул плечом Сёзя. - Что ж тут такого?

Усмехнулся Антон Антоныч.

- Сегодня сочельник, как говорится, и до первого апреля очень нам с тобою еще далеко, хлопчик... Ну, а только поздоровел ты и с лица пополнел, а?.. А может, мне так только кажется... - И он погладил его волосы, разделенные четким пробором, и пощупал плечи, повернув его к себе лицом.

Когда представлял и чертил будущую жизнь своих сыновей Антон Антоныч, то все выходило ясно, значительно и нужно: Леша - путеец, Кука - технолог, химик, Сёзя - строитель, инженер. Это как будто даже не их, а его жизнь разбилась на три потока и пошла дальше так, как и нужно было ей идти. Или они были послушные рычаги в его руках, и их не было даже, был только он: как будто не прошло сорока лет, и опять он - трижды он - мальчишкой идет в жизнь, где она всего ярче, богаче и живее, где каждый день полон и нов, и уже знает он - трижды знает, - что нужно делать на земле и для чего земля.