- Де ж вы были?
- Мы?.. На озерах... охотились...
- Ну, то смотрить, хлопцы, шоб я ввам ттакой охоты не дал, шоб аж-аж-аажж!.. Шоб я ввам рружей не пполомал в щепки!.. В щепки, слышишь?.. Дай вожжи!
Вскачь пошел серый, вскидывая задом, мотая мордой. Миновал усадьбу Антон Антоныч и врезался в Тростянку со стороны поля. И середь синих от вечера мазаных хат он ехал и кричал, до пьяной хрипоты надсаживая горло:
- Так в огонь мен'я, га? В ог-гонь, ха-мы? Сжечь мен'я живым, га?! То вы не плохо придумали, ах, злодеи, шельмы, анафемы, арестанты, га!.. Так вы меня, как кабана, как ка-ба-на смоли-ить хотели, а-а?.. Та не много ли вы для меня одного соломы спалили, не много ль, не много ль, злодеи?.. В ог-гонь?.. мен'я?.. Руки-ноги связать?.. Вспомню вам это!.. Я ввам вспо-омню эт-то! Вспо-омню!..
Кричал и грозил кулаком, твердо стоя в коляске, и в то время как Сёзя сбоку нетерпеливо, боязливо ворча, хлестал кнутом по ногам серого, Антон Антоныч удерживал его на тихой рыси вожжами.
Стая собак со всего села мчалась и лаяла вокруг коляски, старухи и ребята выглядывали из отворенных калиток и окошек, и на выезде из села попалась смутная кучка парней и тоже начала что-то кричать и тюкать вслед. Так покачнулось и дало первую трещину то, чем жил Антон Антоныч.
VIII
У приказчика Митрофана белки глаз были красные, щеки сырые, вязкие, борода редкая, в дюжину волос, вид понурый. Подробно рассказал он Антону Антонычу, как молотили, как, обчесывая граблями, доставали бабы с одного стога солому и вычесали мокрый сверток, похожий на затычку от кувшина, как подняли крик, потому что сверток дымился, и как он подобрал и спрятал его в землю в саду. Только успел спрятать, как загорелся вдруг крайний стог, а за ним на глазах у всех, без всякой причины, другой рядом. Ветер дул на сельские хаты, и сбежался народ.
- Просто, можно сказать, бунт начался... так что если бы не урядник наш, вряд ли мне и живому быть... - говорил Митрофан.
- То ты и поджег, а? - не вытерпел и схватил его за плечи Антон Антоныч.
- Я?.. Зачем мне жечь?.. И у меня, притом же, шесть душ детей, как вам известно.
Смотрел укоризненно и мигал глазами.
Среди амбаров, замасленных записных книг, мелкого плутовства и умеренного пьянства по праздникам, тихо и бесцельно текла жизнь Митрофана, и как единственное оправдание этой жизни выставлял он постоянное свое - "шесть душ детей", но в оправдание это сам плохо верил.
- Так кто же поджег? Черт поджег?
- Не знаю уж я, - развел Митрофан руками. - А мужики на то осерчали, что на их хаты галки несло... И близко ведь: шагов полтораста, ну, может быть, так, от силы - двести... Самим вам известно.
- А тряпки этти, как сказать, зачем прятал?
- Прятал?.. Я это, признаться, больше от разговору... а потом вам хотел доложить... Тут еще машинист Шлыгин, - он, как человек чужой, - подошел, говорит: "Это ты, говорит, спрячь от греха..." Вот и все... И не первый год я у вас служу, и поджигать мне если теперь, рассудите сами, какой же мне смысл?
Не было смысла, это видел Антон Антоныч, и еще видел, что глупое, застывшее лицо было у Митрофана, что вообще служили у него только глупые, застывшие люди, - другие не уживались. Вспомнил, как однажды, осерчав, гнался за ним с незаряженной двустволкой, как он убегал, по-бабьи воя, нагнувши голову, растопырив руки...
Уши теперь у него отчетливо увидал в первый раз - никогда не видел раньше, - уши плоские, прижатые, прямые. Смотрел долго на эти уши, и гадко стало. И как держал его за плечи, обернул спиною и легонько толкнул в эту обвисшую спину:
- Знаешь что, а? И-иди ты, братец, к чертовой матери!
Но Митрофан повернулся, часто замигал красными глазами, покрутил головой и сказал, чего никогда не говорил прежде:
- Вы зачем же так толкаетесь?.. Толкаться нельзя.
- Что-о тты? - вскинулся Антон Антоныч.
Митрофан выждал время и, также мигая глазами, добавил степенно:
- Тоже и кричать так незачем... Зачем же кричать?..
И пока изумленный Антон Антоныч пришел в себя, он уже вполз боком в темный вечер и пропал в нем.
Машиниста Шлыгина спрашивал Антон Антоныч, того, который управлял молотилкой.
Шлыгин был городской слесарь, молодой, костистый, нескладный, одноглазый, когда-то выжгло ему глаз искрой; левой рукою дергал не в такт речи, а правой все приглаживал волосы, торчавшие острыми пиками во все стороны.
- Искусство это, - четко начал Шлыгин, - нашли действительно. Было оно из тряпки, а в тряпке - вата, а в вате уж это самое искусство. И все это в мокром виде - очень правильно было сделано... А садовник Дергузов, так тот прямо и угадал! "Это, говорит, то, чем подпалюют". Вот, хорошо. Митрофан, значит, тряпку спрятал, а мы с Дергузовым искусство взяли: так, кусочек с пол-пальца, как янтарь, - горячее, и дым от него душный. Я его в землю под яблоней и закопал, - не в том месте, где Митрофан, а дальше. Вот, хорошо. Потом, после уж бунта, урядник говорит: "Где, говорит, ты искусство зарыл? Покажь сейчас". Я его повел к месту, стали копать, а там уж зола одна, да так еще - желтые крупинки кой-где - все сгорело!.. Зачем-то в спишешную коробку золы этой взял: "Там, говорит, разберем..." С головой он, урядник! И что он там разберет в земле, в золе?.. Тоже разборщик!
Посверкивал белком одинокого глаза весело, точно сам и заварил всю эту кашу.
- Кто поджег? - коротко спросил Антон Антоныч.
- Я не свят дух, барин!.. Кто поджег - руки не оставил. Тут ума много нужно, чтобы узнать, - отвечал Шлыгин, а глаз его смотрел ярко и весело.
Садовник Дергузов, густобородый, ширококостый, плотно стоял перед Антоном Антонычем, шумно дышал большим бородавчатым красножилым носом, смотрел на него уверенно и сурово и говорил не спеша.
Он не служил в имении - недавно прогнали за пьянство, - работал поденным на молотьбе.
- Фосфором подожгли, это уж известно, - говорил он.
- То ты и поджег, разбойник! Ты? Убью, если не скажешь! - кричал на него Антон Антоныч.
- Это не мужик поджег, - спокойно сказал Дергузов, глядя ненавидящими глазами... - Это нам, мужикам, недоступно... Фосфор этот - его где возьмешь?
- Ты! Ты!.. Ты крыс фосфором морил! - кричал Антон Антоныч.
- Крыс-мышей этим суставом не наморишь... Как же скажи, пожалуйста, наморить, когда он и в земле-то ишь сгорел, - зола осталась? Уж про свежий воздух и говорить нечего... Как же им морить? Положить в мышеловку да сгонять мышей изо всех нор - скорей его ешьте, а то ему некогда, - сгорит?! По-вашему, так выходит?
- Да ты что мне грубишь, га?
- Я вам не то что грублю, я вам объясняю только...
- Да ты не груби мне, азият, ты не груби, мошенник! Не гру-би-и-и!
Антон Антоныч тряс кулаком перед самым его носом, а Дергузов сдержанно дышал этим носом, пятился к двери, но смотрел на него в упор маленькими серыми, загоревшимися и как будто даже брезгливыми глазами. Так и ушел, не спуская с него этих маленьких глаз.
И кухарка Дашка - существо смирное, кургузое, курносое, черное и рябое - тоже стояла перед Антоном Антонычем и, прикрывая рот кончиком головного платка, говорила конфузливо:
- Кто ж его знает... - и поворачивалась уходить.
- Ну, ты, может, и слышала что-нибудь?.. Шо ж ты так... зря каблуками пол дерешь... Ты вспомни! - настаивал Антон Антоныч.
- Не знаю уж я, - шептала Дашка и поворачивалась уходить.
Ключник Григорий, ее муж, такой сутулый, точно невидно нес на себе целый закром, и с таким натруженным лицом, морщинистым, обросшим сухими, прямыми белесыми волосами, участливо глядел на Антона Антоныча. Он знал, что его с женою возьмут в новое имение, и опять, как теперь, спокойно из месяца в месяц будут они, одинокие, бездетные, копить деньги; сначала хотелось им накопить до тысячи, теперь было у них тысяча четыреста пятьдесят, и хотелось уже во что бы то ни стало накопить до двух тысяч.
Любовно смотрел на Антона Антоныча и говорил тихо, но знающе: