Выбрать главу

«Хорошо, — думаю я, — что Степанида Максимовна умерла. Наверное, это мучительно — пережить своего сына? А каково будет дяде Корнею узнать, что тебя нет? Где теперь он, твой старенький голубоглазый отец-мастеровой? Где Алешка?..»

Я радовалась, что не знала, где они, и потому избавлена от тяжелой необходимости сообщить им о твоей гибели. А дяди Корнея уже не было, его расстреляли немцы за связь с партизанами и за сына — командира Красной Армии. За тебя. И Алешки не было: при налете вражеской авиации он прикрыл собой своего командира. Я узнала об этом только после войны. А в те дни мысли мои часто натыкались на имена: Корней Леонтьевич, Алешка, Шурик. Особенно часто думала я о Шурике. Ты погиб. Но где-то на земле живет существо, похожее на тебя, — твое продолжение, твой сын Шурик…

Счастье и несчастье — они идут об руку. Тогда, в Подмосковье, рассказывая, какая дорога свела нас с тобой, я все повторяла, удивленная необычным стечением обстоятельств:

— Если бы наш Батя остался жив, мы с тобой, наверное, не встретились.

— Сколько лет было вашему Бате? — спросил однажды ты, и по тому, каким отчужденным тоном задал этот вопрос, как внимательно разглядывал несуществующее пятно на гимнастерке, я поняла: ревнуешь. Удивилась:

— Неужели ревнуешь?

— Нет. Но все-таки, сколько лет ему было?

— Глупенький-глупенький! Батя еще в гражданскую воевал. Седоголовый, в морщинах…

— Не седей меня, наверное, — буркнул ты и ушел. И весь следующий день избегал встреч со мной. Мне было лестно: ревнуешь, — значит, любишь. А теперь вот снова колыхнулось чувство вины: погиб человек, которого я сама считала отцом, а печаль не вечно жила в моем сердце. Неужели и это горе пройдет бесследно?..

Год, один только год были мы вместе. Как мало. И как много — год жизни на войне. Это даже странно называть жизнью. Атаки. А порой тяжкие, горькие отступления. И новые, еще более яростные атаки. Бои — в уличных сплетениях незнакомых городов, на дорогах, в полях, в лесах. Марши, тяжелые, как бои, — с бомбежками, с пикирующими на танки «юнкерсами». Разведки боем. Бои в оперативной глубине, когда ночью бесшумно втягиваемся мы в заранее пробитую в обороне противника брешь и потом носимся по его тылам, давя, кромсая, уничтожая штабы и технику, нарочно усиливая в себе радостную приподнятость от своего лихого, дерзкого рейда и подавляя настороженность, вызванную ощущением смертельной опасности, настороженность, которая мешает, сковывает, а следовательно, уменьшает шансы на победу, на жизнь. Это — война.

Мы не знаем, не считали, сколько было боев. Смерть витала над нами, над нашими танками, не отставая, и мы должны были делать свое дело, не думая о ней. И сколько раз коршуном бросалась она на каждого из нас и, обманутая, снова взмывала вверх, чтобы неотступно следовать за нами. А как часто невозможно было успеть! И сколько раз сжималось сердце и до онемения стискивались челюсти: горит машина и нельзя помочь…

Теперь мы часто говорим — жестокая война. И нам, бывшим санитаркам, кажется, что одна из самых страшных сторон ее жестокости состояла именно в том, что иногда невозможно было кому-то помочь. Случалось, во имя успеха боя члены экипажа не могли потратить несколько минут на то, чтобы перевязать истекавшего кровью товарища, своего друга, помочь окруженному врагом танку, прикрыть огнем пулемета выскочивших из горящей машины. И кто знает, сколько погибло таких, к кому невозможно было вовремя прийти на помощь? Наверное, это про них сказано: жертвы войны…

Даже один бой сближает бойцов так, что они узнают друг друга полнее и вернее, чем если бы прожили рядом, в «гражданке», целую жизнь. А год на войне — это сгустки многих человеческих жизней и судеб, сплетенных воедино. И потому, как долго бы я ни жила, какие бы люди ни входили в мою жизнь, наш с тобой фронтовой год навсегда останется главным в ней, священным в моей памяти и в памяти моего сердца.

Оказывается, в батальоне много людей, похожих на тебя. Один обеими руками сгоняет на спину складки гимнастерки — так, как делал это ты. Другой так же улыбается, склонив голову набок, у третьего походка напоминает твою…

Иногда я слышу твой голос, твои шаги, вижу, как ты идешь мимо часового под грибком или стоишь в группе офицеров. «Его нет, он погиб», — увещеваю я себя и ухожу от людей. Но тогда на меня наваливается другая тяжесть — воспоминания. Часами лежу я, не шевельнувшись, плотно сжав веки, стараясь сосредоточиться на том желанном, что хочется воскресить.

— Ну… И что?

Я вскакиваю от звука голоса, так неожиданно и резко прозвучавшего рядом. Откинув карман полотнища, в палатку заглядывает бывший замполит — теперь он комбат — майор Попов.