Да, не было. А всякие грузы в городе возили на лошадях. И рабочие таскали кирпичи на леса строек на спинах. И большинство парней и девчат даже в праздники щеголяли в тапочках, а вместо блузок носили майки с рукавчиками.
Помню, в городе всего несколько семей имели патефон. Его заводили, поставив на подоконник, чтобы каждый слышал и знал: в этой квартире есть патефон!
Потом, уже после войны, патефоны появились во многих домах, и тех, кто пытались удивить соседей и прохожих его музыкой, стали называть мещанами. Современный мещанин всюду носит с собой транзистор, включенный на полную мощность. Но и транзистором теперь никого не удивишь.
Очень многого, что сегодня привычно и буднично, не было какие-то четверть века назад. Жизнь изменилась неузнаваемо. А война все еще зримо и незримо присутствует в ней.
И сегодня еще умирают бывшие солдаты от ран и от болезней, связанных с ними.
И параличи — последствия военных контузий, настигают их, приковывают к постелям.
И все еще горюют солдатские вдовы.
И выросли дети, так и не видавшие своих не вернувшихся с войны отцов.
И живут на земле инвалиды — безногие, безрукие, обгоревшие, с розово-белыми, смазанными огнем лицами.
И они, эти инвалиды, и все те, кого называют ветеранами войны, в еженощных снах своих все еще ходят в атаки, прорывы, разведки и ведут бои в оперативной глубине противника. И те, кому не довелось закрывать собой амбразуры дзотов и дотов, таранить «тигров», гранатами подрывать себя, окруженного врагами, делают это теперь в страшных солдатских снах.
Эти сны тяжелы, как бои. И мы, погибшие сегодня, воскресаем в завтрашнем сне, чтобы снова воевать и снова громить врага.
И лежит в наших сердцах ни с чем не сравнимый сплав горького, пронзенного болями и радостями войны счастья, и, вспоминая пройденное, мы вновь переживаем фронтовую слитность сердец, мыслей, действий.
И разве это так уж плохо — вспоминать, как брали мы высоты и как, отбивая у врага города и деревни, леса и поля, покоряли высоты Мужества, Долга, Верности, Дружбы? Нет, нам нельзя без встреч и воспоминаний. Ведь мы, однополчане, — да простят нас близкие! — самые дорогие друг для друга люди: родные по фронтовой судьбе!
Спустя много лет после войны ветераны нашей танковой бригады собрались в День танкистов в том самом городе, где бригада формировалась. Бывший батальонный писарь Никита Малов примчался с аэродрома с опозданием. Из президиума торжественного собрания я увидела, как шел он по залу, как сел в третьем ряду.
Я сразу узнала его, такого же длиннорукого, сутулого, только теперь уже располневшего. Он тоже узнал меня, безмолвно, восторженно ахнул и, прикрыв веки, изобразил крепкое рукопожатие. На протяжении всего собрания я взглядывала в его сторону, и губы мои невольно растягивались в счастливой улыбке: Никита! Наш очкарик-ефрейтор! Единственный из батальона, с кем дошли мы до победного дня…
В перерыве Никита подбежал к сцене, я прыгнула в его распахнутые руки, завертела, закружила его, неловкого, неуклюжего, потащила искать ребят, которые прибыли в наш батальон позже — осенью 1944 года, на сандомирском плацдарме.
— Ты, конечно же, помнишь их? Должен помнить!
Мы нашли ребят, всех пятерых, и концерт ансамбля военного округа смотрели и слушали вместе. Впрочем, концерт только мешал нам. Нашу память штормило, и нам хотелось одного — вспоминать. И мы вспоминали, вспоминали…
Мы с Никитой оказались в разных гостиницах, и после концерта он провожал меня.
— Ну, как ты живешь? Где? Чем занимаешься? Есть ли семья? Какая? Рассказывай! Все-все по порядку! — потребовала я.
— Живу в Москве, — ответил Никита. — Физик. Профессор… А, чепуха все это, — махнул он рукой и, остановившись, взял меня за плечи. — А я ведь все еще люблю тебя…
— Сумасшедший!
— Ну и что? Я люблю тебя!
— Слушай, Никита! Нашел ли ты кого-нибудь из наших? Переписываешься? Видишься? И расскажи о себе! Физик, профессор! Черт знает что…
— Хорошо, слушай… — Он начал говорить о проблемах, которыми занимается, и говорил нарочно запутанно, научным языком. Я слушала терпеливо, хотя ничего не понимала. И тогда он опять оборвал рассказ: — Все к черту! Я люблю тебя!
— Это несерьезно, профессор!
— Почему?
— В нашем возрасте объяснение в любви обязывает.
— Я холост.
— Наука?
— Нет.
— А что же?
— Люблю тебя! — Он произнес это так упрямо, с такой силой недоумения перед моим неверием, что я вспомнила: вот так же признавался он мне под новый, сорок пятый год. Он вызвал меня из землянки, где только что с командирами машин, взводов, рот я выпила за тебя, за нашу вечную память о тебе.