Появился он у Адашева-Гурского в роскошном шерстяном пальто, кашемировом костюме, шелковой рубашке, счастливый и пьяный в зюзю.
— Сашка, — говорит, — у меня там родители старенькие, новая семья, сын родился, но я решил, что все равно вернусь. Хоть под старость, но вернусь. Домик в деревне куплю, в Лимовже, например, у Васьки Морозова. Будем вместе в баньке париться, а, представляешь? Только мне пока подшиться надо, иначе сдохну. Факт. А там не подшивают. Бздят. Врачебная этика не позволяет или еще что… Они там только на собрания анонимных алкоголиков посылают. Ты знаешь это что? Помесь комсомольского собрания с какой-то эксгибиционистской херней. Душу я там перед всеми свою выворачивать должен. Ага, сейчас… Короче, сплошной баптизм сраный. А мне подшиться надо, чтобы страх был.
Я тут еще пару деньков погуляю, а потом — в больничку частную на Васильевском, она здесь рядом, на Косой линии. У тебя вещи оставлю на всякий случай, здесь вот деньги на полный курс, сорок баксов в день, представляешь? И еще за подшивку отдельно. Вот мой билет обратный, паспорт, мало ли что. Через пару дней мне железно надо ложиться, чтобы успеть к отлету. Если я… ну, заколбашусь или еще что, ты меня хоть силой, но уложи, ладно? Я у Наташки своей бывшей ключи от квартиры взял, она в Москву улетела к хахалю какому-то, я там пока и поселюсь. Что мне тебя-то стеснять? Телефон, адрес помнишь? Ну вот… Слушай, я тут такую девку зацепил, я поеду, а? Да! Анекдот такой: приходит мужик с жуткого бодуна в магазин на Ракова, а тот закрыт. Час где-то нужно перетоптаться. Ну, он-в Русский музей. Подходит к великому полотну бессмертного, нет, наоборот, к бессмертному полотну великого Карла Брюллова «Последний день Помпеи», стоит возле него, смотрит, смотрит, а потом хватается руками за голову и стонет: «Все попа-а-дало-о-о…» А? Ну, пока, я отзваниваться буду.
И вот сегодня, часа в три ночи, раздался в доме у Гурского телефонный звонок:
— Сашка, я умираю. Приезжай, если можешь, немедленно. Я у себя на Черной речке, дверь не запираю…
Александр поймал такси и минут через пятнадцать, войдя в квартиру бывшей жены Лазарика, наблюдал следующую мизансцену: стол в комнате был опрокинут, одежда разбросана, стекло внутренней рамы большого окна выбито, все вокруг заляпано кровью, на диване, голый по пояс, с полуспущенными брюками лежит Мишка, а на спине у него и на левом боку резаные раны кровоточат.
Адашев немедленно вызвал «скорую». Потом еще раз обвел взглядом комнату, подумал и вызвал милицию.
Обе службы быстрого реагирования подъехали одновременно, минут через сорок. Все это время Мишка лежал на диване совершенно неподвижно, не подавая никаких признаков жизни.
Трое стражей порядка, стоя у двери, оглядывали разгром, а представитель бригады эскулапов склонился над бездыханным телом, коснулся артерии на шее, нащупал пульс, а потом попытался произвести какие-то манипуляции с ранами на спине.
Лазарский замычал от боли, приподнял голову и, не открывая глаз, совершенно внятно произнес, ни к кому не обращаясь: «Какого хера?..»
Для милицейского наряда это как будто послужило паролем, сигналом к действию. Старший из них, офицер, шагнул к дивану, похлопал лежащего по щекам, приподнял его голову и стал громко, как у глухого, спрашивать:
— Что тут у вас произошло? Вы слышите? Что произошло? Вы знаете этого человека? — Он указал на стоящего рядом Адашева-Гурского. — Вы его знаете?
Лазарский приоткрыл мутные глаза, попытался было пьяно улыбнуться, но вместо этого болезненно поморщился и сказал:
— Этого? Конечно… Он вор, бандит и убийца, арестуйте его немедленно!
Потом он попытался еще что-то сказать, но у него уже ничего не получилось, он ткнулся носом в диванную подушку и опять заснул сном смертельно пьяного человека. Офицера, по всей видимости, учили, что любое преступление необходимо раскрывать по горячим следам, посему на руках ничуть не готового к такому повороту дел Александра Васильевича Адашева-Гурского защелкнулись наручники.
Доктор остался хлопотать над телом Лазарского, а Гурского упаковали в автомобиль, где дверцы изнутри не открываются.
И вот теперь он сидел на нарах и рассуждал о том, что вдруг, не дай Бог, конечно, Лазарик скрипнет? Что тогда, пятерик или химия? И то, и другое он готов был принять с христианским смирением, ибо видел в этом промысел Божий, но все равно было как-то обидно. Живешь-живешь…