Он бывал немного сумасшедшим, и Ксюшка, наверно, заразилась: раньше не думала о жизни, о земле, а жила просто и все. А теперь тоже шальные мысли лезут.
— Это кто — длинноухие? На которых узбеки верхом ездят?
— Люди такие жили. Прозвали их длинноухими…
Ксюшка слушала о каком-то острове Пасхи, об ученом Хейердале, но ее морило ко сну и сначала она не поверила, а потом подумала и сказала:
— Чепуха все это. Баловство одно. Понаделали каменных истуканов выше домов, а к чему они?.. — пожевала сладкую травинку, вздохнула: — Не в этом жизнь человека.
— А в чем?
— Н-не знаю. Ты вот много читал, жил в городе, а весной приехал к нам трактористом. О длинноухих знаешь, а трактор поломался…
— Длинноухие тут ни к чему.
— Нет, к чему. У каждого свое дело в жизни. Ты вот зачем пошел в училище механизации, а не на завод? Ты же городской… А пошел в училище, трактор изучать, — она засмеялась, — памятник свой. Вот и учил бы его по-настоящему. А то сев идет, пары вон поднимать надо…
— Ладно. Выступишь потом на собрании, — он притянул ее за плечи. — Хочешь, почитаю стихи?
Ксюшка смотрела на звезды и думала: «Неужели и земля светит вот так же для кого-то? Надо спросить у Женьки».
На его груди покойно. Когда он читает стихи, голос становится другим: плавным и чуть певучим. А в груди, если приложить ухо, гудит глубинно и ровно. Она чувствует его жесткую ладонь, скользнувшую к ней под мышку и бормочет:
— Убери руку…
Он дышит над самым ухом, теплом щекочет шею.
Женька опять врет. Глаза у ней круглые, будто испуганные, а от бездонного зрачка разбегаются частые желтые лучики. Кошачьи глаза. Она их не любит. И жиденькие брови не темный вечер… Ксюшка борется с дремотой и хочет усмехнуться, но чувствует его настойчивые руки и говорит для острастки, а получается совсем не строго:
— Бессовестный ты, Женька. Распустил свои руки…
Женька грустнеет, точно собирается умирать:
Ладони становятся горячими. Пальцы длинные, сильные, подрагивают на груди. Она открывает глаза, видит смутно бледнеющее лицо, мерцающие белки, сердито говорит:
— Женька, не хулигань, — и коротко бьет его по щеке, спрашивая: — Съел?
Он ошалело потер щеку, отодвинулся, забыв руку на ее плечах, смущенно пробормотал:
— Ладно, воспитывай.
Камень совсем остыл, спина устала, но Ксюшка сидит не двигаясь. Кладет свою ладонь на руку Женьки, говорит мечтательно и задумчиво:
— Жень, почему я ныне каждый день живу так, будто завтра у меня день рождения или еще что? Кажется, проснусь, а вокруг — праздник…
— Оно и видно — праздник, — и он потирает щеку.
— Почитай еще стихи…
Стихов он знает много. Они прямо-таки лезут из него, как перестоявшееся тесто из кадки. Он обиженно сопит, смотрит в тьму, которая прорезается светлячками дальних фар и начинает читать о тайне земных наслаждений, о том, что кому-то солгали тени в туманные ночи в палящем июне… Другие стихи Ксюшка слушает, улыбаясь. А тут ей вдруг стало стыдно, словно Женька внезапно оголил ее, и она сбросила его руку:
— Баламут ты и хулиган, Женька. И больше никто.
Он уставился в ее лицо, потом возмущенно пояснил:
— Эх, ты!.. Темнота! Да это же культурнейший писатель России — Валерий Брюсов. Сам Горький назвал его так.
— А мне хоть заакадемик он будь, твой Брюсов, — она тряхнула головой. — А ты, все равно, хулиганом был, хулиганом и останешься…
В тот вечер они больше не целовались.
Ксюшка одна пришла в вагончик и долго не могла уснуть. Ворочалась, обиженно шептала под нос:
— Темнота…
Всю ночь ей снился пустой блестящий класс, пропахший скипидаром, маленькие черные парты, за которыми она никак не могла уместиться и поэтому сильно сердилась. Сердилась еще и потому, что за темным окном класса торопливо ходил Женька, — она слышала широкие его шаги, — и нервно бросал мягкую землю в стекло…
Утром приезжал Никифор Сидоров и, как запоздалый петух, сипло прокричал с телеги: «Примай, деваха, мои слиточки!» — дернул вожжами — уехал в третью бригаду. Ксюшка чистила картошку — снимала длинную ленту со всей картофелины и тихо думала, что начался такой же день, как вчера и, как вчера, в ее жизни опять ничего не случится невероятного.
Когда солнце стало пригревать плечи, из-за березового колка со стороны деревни вывернулся верховой и потрусил к стану. Верховой бестолково взмахивал локтями, словно кисти были связаны, а он силился по-птичьи взлететь с седла и, топорщась, подпрыгивал всем корпусом. По посадке Ксюшка узнала в нем Ельку — болезненного, тщедушного парня, рассыльного правления, как называл его Женька, «личного секретаря Самого». Не спешиваясь, Елька торопливо крикнул: