И правда, когда кончается блаженное детство с пыльными пионерскими сандаликами, когда приходит мучительное отрочество, то едва ли не главной взрослой тайной становится мистическое значение ног, своих и чужих. Школьный эротизм с ног и начинается: отчего вон те в брюках, а мы - в юбках? Бельевой пояс с прищипками, чулки в резиночку. Чулки простые коричневые - для бедных, умру - не надену. У Козловой на чулке дырка. Малецкая упала, и были видны штаны. (Штаны - теплые, байковые, сиреневые; ужас.) Петрова обнаглела: надела туфли на каблуке, и ее вызывали к завучу. У Петровой дядя плавает, все ей привозит. В шестидесятые годы ветер оттепели принес в школы новый разврат: капрон. Почти совершенно голые ноги, стыд и красота. Бунт в монастыре; на родительских собраниях пунцовые от негодования учителя кричат в оттопыренные уши родителей: начинается с малого, а потом не успеете оглянуться, как ваша дочь пойдет по рукам! Ногами по рукам, руками по ногам. Капрон производила фабрика имени Капранова - обычная насмешка истории. На каких фронтах бился партайгеноссе Капранов, трудно теперь сказать, унесло ветром, а вот что его продукция сползала и морщилась на щиколотках, что чулок был ломкий и резал кожу - не забудешь, как и всякое, впрочем, унижение. Лучшие чулки - Рижской фабрики, смуглые, длинные. Почти счастье. В девятом классе насильственно проходили "Что делать?" - запомнилось навеки, что чулок пусть лучше будет с дыркой, но обязательно чтоб туго натянут, иначе не простят. Вот вы чем там занимались, Николай Гаврилович. Вот вам о чем думалось в тиши каземата.
Потом первые колготки, сначала у других - предмет убийственной зависти, затем свои - острая радость свободы. Высвобождающаяся нога, выныривая из кошмарных войлочных бот, бесполо-теплых валенок, позорного наворота советских штанов, внезапно становилась длинной, как змея, волнующей, как волна, из обычной подпорки для беготни и прыжков на расчерченном мелом асфальте превращалась в символ женственности, а любой ее дефект, настоящий или воображаемый,- вырастал в проблему потревожней, чем Карибский кризис.
К выпускному балу уже все ноги в классе пересчитаны, классифицированы, жестоко рубрицированы: "зажигательные" - тонкие как спички, "опьяняющие" бутылочками, не угодишь! Худые ноги - плохо, "между ними паровоз проедет", толстые - тоже плохо, "ветчинные окорока". В силуэте сомкнутых ног, по всей длине, должно быть пять просветов! И не меньше! Как это? А так! Вон, каждый день, как укор и назидание,- от улицы Зодчего Росси, через Фонтанку, к Пяти Углам,- ходят балеринки, выворачивая образцово стройные ножки, несут свои пять просветов к Пяти Углам и обратно, и не рассиживаются в мороженице на Загородном проспекте, не наворачивают по двести грамм черносмородинного, да сливочного с орехами, да с двойной порцией сиропа. А летят, как пух от уст Эола.
Ну и пусть себе летят, а настоящая леди, Ватсон, узнается по обуви. Мы не можем ждать милости ни от природы, ни от государства, запершего вожделенные туфли на высоченных каблуках в валютные "Березки", да еще и наглухо завесившего окна подолами занавесок, чтобы больше желалось, глубже вздыхалось, волшебное представлялось. Мы все - настоящие леди, мы все неузнанные Золушки, пустите нас, нам только бы примерить. Вот увидите, как сразу все переменится, как тыква снова станет золоченой каретой, мыши серыми рысаками, рубище - бальным нарядом. Нам впору, впору эти хрустальные башмачки - на высоком каблучке, конечно,- и ведь только они переживут полночь, только они не обратятся в пепел и золу, не подведут, не предадут, вознесут над кастрюльной прозой кухонного очага, над картофельной шелухой убегающих дней, отсчет которым уже начат.
Но нам не дают, нас не пускают, как никогда никого не пускают в тот воображаемый мир, где мы будем самыми пленительными, вечно юными, легко перебирающими невесомыми балетными ногами, белым лебедем взмывающими над сценой мира под немолкнущий гром аплодисментов полутемного зала, неясно, но несомненно набитого прекрасными принцами - нашими до гроба. Летим - и быстрой ножкой ножку бьем.
Разве,- мерещится нам,- ноги не главное оружие женщины? И мы перебираем весь дешевый и бессмертный военный словарь любовных битв: пленять и завоевывать, стрелять глазками и опутывать чарами, ранить стрелой Амура или расставлять сети Купидона, покорять или сдаваться, использовать весь арсенал женских штучек. "Сексбомба": бабах!- и всех наповал. В порохе ярмарочной пиротехники, в копеечном театральном пламени, под гром нарисованных барабанов мы на миг представляемся себе упоительно неотразимыми. "Так вонзай же, мой ангел вчерашний, в сердце острый французский каблук!" - Да уж непременно, не сомневайся.
Каблук - вечное стремление ввысь. Те, кто летал во сне, знают, что крылья - в ногах, недаром же у Гермеса крылатые сандалии. Подняться вверх, оторваться от земного притяжения, воспарить - не это ли заставляет нас втискиваться в неудобный, противоестественный, в природе не встречающийся костоломный предмет: туфли на шпильке? Чем круче изгиб подошвы в этом пыточно-средневековом сооружении, чем выше каблук, тем больше наш ужас и восторг: удалось! получилось! хожу без костылей! Подвиг Маресьева впечатляет, но мы-то добровольно, буднично совершаем этот подвиг годами! Все мы прекрасно знаем, что от высоты каблука зависит абсолютно все: посадка плеч и изгиб шеи, блеск глаз и улыбка; долгая, долгая, счастливая жизнь; что лебедь в шлепанцах невозможен, леди в чунях - противоестественна, ангел в валенках - немыслим.
Пусть каблук то и дело выходит из моды, все равно страсть к полету сильней. Котурны, танкетки, "платформы" - неважно, главное - приподняться над земным прахом. И даже если никто не посмотрит, никто не оценит, если умный Шерлок Холмс ушел в свои клубы опиума, как современный принц безвозвратно, не попрощавшись, уходит в Интернет, если глупый Ватсон ошеломленно смотрит в пламя камина, не понимая, как же он мог так проморгать очевидное,- мы все равно приподнимаемся и летим, светлым ли утром, отражаясь во встречных стеклах и зеркалах, темной ли ночью, по преступным улицам, сторонясь подворотен и стражей порядка.
Легкий, торопливый гром солдатских сапог под окном: ночной дозор?- нет, запоздалая девочка, наша дочка, наша сестричка, шарахаясь от полуночных негодяев, летит домой на длинных ногах. Ей страшно, ей кричат вслед, в кулачке у нее бесполезный газовый баллончик, и до метро еще много длинных кварталов, много углов и мало просветов, и мало ли что может случиться.
Стойкий оловянный солдатик и картонная балерина в одном лице, она знает, что такое ночь. Ноги - оружие женщины, и это она тоже знает. На ногах у нее модные, упоительные и омерзительные ботинки: на толстой подошве, с кнопками, заклепками, шнуровкой: не то горнолыжные, не то десантные - в самый раз для городских джунглей. Прочные, быстрые, в меру тяжелые; и если кто догонит - она разворачивается, ударяет сапогом и быстрой ножкой ногу бьет.
И убежит, и добежит, и вернется домой, и все будет хорошо, все будет очень хорошо, бесконечно прекрасно - просто потому, что мы так хотим.
2000 год
Татьяна Никитична Толстая
Анастасия, или Жизнь после смерти
Кто бы ни была эта женщина, ее жизнь начинает достоверный отсчет с минуты, которая должна была стать для нее последней: 17 февраля 1920 года в Берлине она бросилась с моста в Ландверский канал. Ее вытащили, передали полиции, расспрашивали, допрашивали, на нее кричали - она упорно молчала и была отправлена в госпиталь для умалишенных, где и провела два года, зарегистрированная как "фройляйн Неизвестная". Молодая женщина находилась в глубокой депрессии: целыми днями она лежала без движения, повернувшись лицом к стене, не ела и не спала, а если засыпала, то ее мучили кошмары. Боялась белых халатов, "прессы", большевиков, пряталась под одеяло, сопротивлялась осмотру. Тело ее было покрыто множественными шрамами. На голове была вмятина. За ухом был шрам длиной 3,5 см, достаточно глубокий, чтобы в него мог войти палец. На ноге - звездообразный шрам (могущий соответствовать удару русского, треугольного штыка), пронзивший ступню насквозь. В верхней челюсти - трещины, локоть размозжен. Она мучалась зубной болью, так что ей удалили семь или восемь передних зубов. Очевидно было, что кто-то ее убивал, да не убил, но после такой войны каких только калек не встретишь. Женщина сторонилась других больных, но по ночам иногда разговаривала с сестрами: сестры в госпитале были добрыми и ласковыми. Говорила о своей любви к цветам и животным. По свидетельству одной сестры, она была склонна строить воздушные замки: воображала, что когда "времена переменятся", она купит поместье и будет кататься на лошадях,- но мало ли какие фантазии можно услышать в сумасшедшем доме. Другая сестра, Тея Малиновски, до того долго жившая в России, пришла к убеждению, что фройляйн Неизвестная принадлежит к русской аристократии: по-русски она говорила прекрасно, хотя и неохотно, и была отлично осведомлена в русских делах, особенно военных. Однажды ночью девушка будто бы вдруг рассказала ей, что она - не кто иная, как Ее Высочество Анастасия Николаевна, дочь Николая II, и поведала подробности о ночи расстрела в Екатеринбурге, о зашитых в корсеты брильянтах, о том, как фрейлина бегала по подвалу, закрываясь от убийц подушкой и визжа, о том, как предводитель убийц расстрелял ее отца в упор, насмехаясь... Но Малиновски опубликовала свои записки много позже, в 1927 году, когда история "Анастасии" стала широко известной, и ее воспоминания ровным счетом ничего не доказывают. Такова уж была судьба "Анастасии": ей было суждено прожить долгую жизнь, предоставить множество диковинных свидетельств о своем прошлом, поражать людей знанием мельчайших деталей жизни царской семьи, приобрести толпы сторонников и несметное число врагов, стать предметом двух многолетних судебных разбирательств и все же сойти в могилу в 1984 году такой же "фройляйн Неизвестной", какой ее вытащили из зимнего берлинского канала.