Выбрать главу

Согнулся чериг в поклоне, но не пал на колени, и это означало, что с доброй вестью вошел он в шатер, что спешит поведать ее и услышать слова одобренья и похвалы.

— Внимание и повиновение! По воле Тэнгри и твоей, джаун-у-ноян, пройдя вверх по твердой воде четверть дневного перехода, не встретили мы ни урусов, ни их твердых юрт. А повернув назад, волею Тэнгри, взяли уруса — и вот его шапка, джаун-у-ноян!

Недаром ждал похвалы ертоул. Под Рязанью уже видел Ульджай такие шапки: бархатные, опушенные рыжим мехом в палец высотой. Нояны урусов покрывали головы такими уборами в знак близости к урусскому коназу.

— Ты хороший воин, Тохта! — сказал Ульджай черигу, милостиво улыбнувшись. — И я запомню это. Веди уруса, быстро веди! Нужный урус, полезный урус… Быстро, Тохта!

Далеко-далеко на востоке, там, где начинается степь, слегка посерело небо над верхушками деревьев, но это было лишь предвестием нескорого рассвета, и холодное, еще не проснувшееся солнце не спешило разогнать мрак. Дотлевали костры; зябко укутавшись сменными потниками, досыпали свое чериги, и лишь перед юртой сотника звучали голоса.

Красно-желтое пламя факелов располосовало ночь, вырвав у тьмы площадку утоптанного снега, где в полукольце ертоулов стоял на коленях бородатый урус. Струйка крови, не успев запечься, замерзла в бороде у рта, а глаза подернулись туманом. С него успели уже содрать сапоги, натянув взамен рваные ременные лапти, а теплый долгополый кожан свисал с плеч воина, что стоял позади пленника и держал за волосы, не давая упасть ничком в снег.

Кожан оказался велик кипчаку, полы складками лежали у ног добытчика, но коренастый ертоул явно гордился дорогой обновой и все косил, косил глаз, любуясь мерцанием тонко выделанной кожи. А все же набросил взятое внакидку, словно говоря сотнику: вот кафтан, ноян; хороший кафтан, мой кафтан, но скажешь — отдам без спора. И Ульджай, понимая намек, так же молча кивнул, ответив без слов же: твоя добыча, не моя; мне не нужно добытого другими. Хмыкнул одобрительно Саин-бахши, а столпившиеся поодаль ертоулы, кипчаки и мэнгу довольно зашептались.

Умен Ульджай-ноян, далеко пойдет молодой волк!

Обычай говорит: желтое золото и белое серебро, цветной камень и мягкий мех — вот доля хана. И это справедливо, ибо хан кормит войско. А конь ржущий, и скот мычащий, и нетронутые рабыни — вот доля владык туменов, и это мудро, ибо они должны награждать верных. А все, что по нраву из остального, — доля тысячника, минган-у-нояна.

Что ж остается сотнику? Огрызки и объедки…

И совсем ничего — на долю черигу.

Но лишь глупый сотник поживится добычей богатуров! Умный же, себе не взяв, раздаст воинам то, что осталось после владыки тысячи; поделит, не жалея о рваных сапогах, зато купит то, чему цены нет: верность. И в трудный час всадник отплатит умному нояну, свершив невозможное.

И потому — владей кожаном, кипчак-богатур!

Мгновенно расцветая улыбкой, ертоул изловчился и сбоку, неловко, влепил опустившему было голову урусу затрещину.

Смотри прямо! солнце перед тобой, раб!

…Не так и силен был удар, но разорвал мягкую пелену, затмившую взор, и ощутил Михайла Якимыч великую боль. Она жила где-то в самом нутре, ворочалась, подкалывала исподтишка стальными иголками. Боль возникла еще там, на опушке, куда неведомой силой вынесло его. Вспомнилось: мягкий темный кокон, влекущий неведомо куда, смявший все тело в комок. И — черный провал, без времени и сознания. А после он открыл глаза, и увидел скуластые рожи, и понял: татарове; не было сил шевельнуть рукой, когда стали вязать, когда стаскивали сапоги и выдирали из лопоти, — но он превозмог немочь и, кажется, сумел ударить кого-то. Тогда его стали бить. Не насмерть, но страшно; эти степняки знали толк в боли. После десятка ударов тело стало совсем чужим, только ступни жили и мерзли в грязных плетеных обносках.

Красная пелена заволокла глаза, и боярин пожалел вновь, что не умер в пуще, в той неведомой мгляной круговерти; тогда подумалось, что вот она — погибель, и Михайла Якимыч шептал молитву, прося о спасении, пока слушались губы; уповая на силу Господню, торопливо шептал, барахтаясь в клочьях мрака! — и выпросил, выходит, то, что хуже смерти…

— Спроси, — приказал Ульджай толмачу-кипчаку, — откуда ехал и куда.

Толмач заговорил, обращаясь к пленнику. Выслушал ответ. Замялся, отводя глаза.

— Говори, — почти выкрикнул Ульджай.

— Он говорит: вам незачем знать.

— Тогда спроси: хочет ли жить.

Еще несколько коротких непонятных слов.

— Он говорит… — Глаза толмача растерянно метались, избегая взгляда нояна. — Он плохо говорит… Нет, он не хочет жить.

В иное время Ульджай приказал бы зарубить уруса; впрочем, он и так знал, что прикажет зарубить, — хану не нужны урусские нояны и чериги, чем меньше их будет, тем скорее падут проклятые деревянные города и войско, взяв добычу, повернет в степь. Но этот урус был нужен: овса в торбах почти уже не осталось, и подходило время возвращаться назад, в ставку. Возвращаться пустым? Бурундай не простит неудачи… Он не накажет — со всяким случается не найти в поиске ничего. Он всего лишь выслушает, кивнет… и забудет навсегда о неудачнике. А потому…

— Скажи ему так, — скрипучим голосом сказал Ульджай, — если ноян гуляет в лесу, значит, близко его коназ. Если поблизости коназа нет, значит, есть град. Пусть расскажет все. Или же — все равно расскажет.