Письмо Булгакова значило для него очень много. Крупный, талантливый литератор антисоветского толка не посчитал зазорным вступить в диалог с властью. Конечно, он хотел невозможного в данный исторический момент, но, слава богу, не заискивал и не говорил дерзости.
Он протягивал руку, и товарищ Сталин не собирался, несмотря ни на что, ее отталкивать.
Была в письме одна фраза, которая навсегда засела у Сталина в голове. Как ни готов он был ко всяким жизненным передрягам и неожиданностям, она оказалась полным сюрпризом.
Булгаков писал: "Мне хочется просить Вас быть моим первым читателем!"
У любого другого Сталин расценил бы такое предложение как беспардонный подхалимаж. Но только не со стороны Михаила Афанасьевича.
Сталин размышлял: очевидно, время не поставит Булгакова вровень с Пушкиным, а он сам, тем более, не царь Николай, но получить такое же предложение было чертовски приятно. Именно чертовски, а не "архи", как предпочитал высказываться Ильич.
Когда вечером, в день получения булгаковского письма, ближайшие соратники заглянули к нему "на огонек", они не могли предположить, почему Коба так много шутит, поет грузинские песни... Даже танго с Надей станцевал.
Предположили: "Неужели Троцкий околел!"
Телефонный разговор обоих взволновал.
"Неужели мы вам очень надоели, что вы хотите уехать за границу?" спрашивал Сталин.
"Нет, - успокаивал его писатель. - Я много думал в последнее время может ли писатель жить вне родины".
"И что же?" - интересовался с нетерпением Сталин.
Он только что, по просьбе Горького, выпустил из России писателя Замятина, и ему не хотелось новых потерь.
"Мне кажется, - обнадеживал Сталина Булгаков, - русский писатель жить без родины не может".
"Вы правы, - с удовольствием соглашался собеседник. - Товарищ Сталин тоже так думает".
Преисполненный чувств, Сталин предложил Булгакову встретиться.
"Обязательно, непременно. Посидеть. Поговорить".
И Булгакову хотелось такой встречи. Он без раздумий согласился.
"Да, да, Иосиф Виссарионович. Мне очень нужно с вами увидеться".
"Конечно, - подтвердил глуховатый голос генсека. - Товарищу Сталину необходимо найти время и повидаться обязательно".
Казалось бы, чего проще, появиться со свитой у Булгакова на Пирогов-ской и толковать, пригубливая хорошее вино, до третьих петухов.
Но такой встрече не суждено было сбыться никогда. Она была невозможна, как и появление товарища Сталина среди булгаковских персонажей на сцене МХАТа в первом акте "Дней Турбиных".
Булгаков долго находился под впечатлением телефонного звонка из Кремля. Записал в дневнике: "Разговор со мной по телефону в апреле 1930 года оставил резкую черту в моей памяти".
Делился впечатлениями с писателем Вересаевым: "В самое время отчаяния, по счастию, мне позвонил генеральный секретарь. Поверьте моему вкусу, он вел разговор сильно, ясно, государственно и элегантно..."
30 мая 1931 года вновь обращается в Кремль. "Многоуважаемый Иосиф Виссарионович! Сообщаю, что после полутора лет моего молчания с неудержимой силой во мне загорелись новые творческие замыслы, что замыслы эти широки и сильны..."
За этими словами скрывалось многое. После сожжения рукописей первоначальных вариантов романов "Мастер и Маргарита" и "Театр" окрыленный писатель опять принимается за работу над ними.
Письмо Булгакова не оставило Сталина равнодушным. Слава богу, как приятно сознавать, что с твоим именем связаны не одна коллективизация и ликвидация кулачества, а новый творческий подъем лучшего, талантливейшего драматурга советской эпохи. К сожалению, об этом не заявишь громогласно, как о поэте Маяковском, но признание для себя многого стоит, "товарищу Сталину удалось сохранить и приумножить творческий инстинкт писателя Булгакова".
Этот товарищ больше не мог отсиживаться и выжидать.
В октябре 1931 года на премьере в Художественном театре спектакля "Страх" по Афиногенову, наплевав на все, спросил: "Почему не идет хорошая пьеса "Дни Турбиных"?"
Знал, конечно, как бы могли ответить реперткомовцы на такой непростой вопрос, на кого сослаться. Но кто бы решился.
И вот уже в декабре товарищ Сталин снова смотрит на мхатовской сцене любимый спектакль, радуется встрече до слез, а за кулисами пожимает руки воскресшим, дорогим его сердцу Турбиным, говорит Хмелеву, не скрывая чувств: "Раз ваши усики на месте, значит, все идет как надо". Неужели в будущем не разберутся, что это не он жалкий прокуратор Иудеи Понтий Пилат, отправивший Иешуа на Голгофу?
А вот Мастер это понял и оценил. Не зря же он опишет разговор Воланда с Левием Матвеем. Сталин не раз вспомнит это диалог, успокаивая себя.
"Не будешь ли так добр подумать над вопросом, - спросит Воланд у Матвея, - что бы делало твое добро, если бы не существовало зла, и как бы выглядела земля, если бы с нее исчезли тени. Ведь тени получаются от предметов и людей". Это и писатель Достоевский признавал, сказав: "Для счастья нужно столько же несчастья".
Разве не товарищ Сталин посоветовал принять Михаила Афанасьевича на работу по специальности сначала в Театр рабочей молодежи, потом во МХАТ, а после его трений с режиссурой - в Большой театр.
В который раз он перечитывает рукопись романа о Мастере. Думает, прикидывает, ищет варианты.
Абсолютно невозможно напечатать, хоть с купюрами, хоть без. Все равно что признать, будто Октябрьский переворот совершили зря. С одной стороны, можно было попытаться закрыть глаза на всего-то четырехсуточное пребывание Воланда в Москве. Не такую бесовщину знала первопрестольная.
От трудных мыслей у Сталина вырывается долгий вздох. Партийность в литературе - это, конечно, дважды два, но выглядеть дураком в собственных глазах - черт знает что. Он долго смотрит в окно, выпуская табачный туман. Только стены слышат его безответный вопрос: "Почему жизнь такая дурацкая? Такая бестолковая?"
Остается для собственного удовольствия находить на страницах рукописи штрихи, адресованные товарищу Сталину. Иногда скользящие, касательные, как упоминание о регенте-певчем, кем он был в духовном училище. Или прямые намеки, взятые из его выступлений или статей. Например, реплика Кота Воланду: "История нас рассудит", вопрос Понтия Пилата рабу: "Почему в лицо не смотришь, когда подаешь? Разве что-нибудь украл?"
Наконец, достойное описание начальника тайной полиции Иудеи Афрания, наделенного точным сходством с товарищем Сталиным. Не примитивное копирование внешности, а талантливое проникновение в суть характера.
Этот абзац Сталин запомнил, как "Отче наш".
"Основное, что определяло его (Афрания) лицо, это было, пожалуй, выражение добродушия, которое нарушали, впрочем, глаза, или, вернее, не глаза, а манера глядеть на собеседника. Обычно маленькие глаза свои пришелец держал под прикрытием, немного странноватыми, как будто припухшими, веками. Тогда в щелочках этих светилось незлобное лукавство. Надо полагать, что гость прокуратора был наклонен к юмору".
Это и дальнейшее описание было неожиданным, тонким и поэтому особенно ценным. Товарищ Сталин неоднократно, посмеиваясь, сверял его перед зеркалом с оригиналом и приходил в хорошее настроение.
Его занимало, где и когда Михаил Афанасьевич сумел уловить эти нюансы. Неужели хватило кадров кинохроники или углядел случайно со стороны?
Не зря товарищ Сталин, подшучивая, говорил, что остерегается писательского глаза. Кто их знает, куда повернут! Другое дело Булгаков! Порадовал. Ничего не скажешь.
"...Но по временам, совершенно изгоняя поблескивающий этот юмор из щелочек... широко открывал веки, взглядывал на своего собеседника внезапно и в упор, как будто с целью быстро разглядеть какое-то незаметное пятнышко на носу собеседника..."
В этом месте Сталин не мог удержаться от широкой улыбки, повторяя: "Именно, именно незаметное для всех, кроме него".