Прощаясь после совещания, Сталин нашел возможность подойти к Фадееву и пожать ему руку. При этом успел сказать несколько успокоительных слов.
"Нам понятно ваше состояние, - произнес он, придерживая руку Фадеева. Критический удар направлен в адрес вашего подразделения. Но, поверьте, нам тоже досталось. Не сумели перевоспитать этих упрямцев".
Чуть надавив на ладонь Фадеева, добавил тихо: "Желаю здравствовать". Такой оборот служил знаком особого расположения.
Мечик явился
Если до войны та часть души Фадеева, которая отвечала философии и характеру Павла Мечика, в основном не подавала признаков жизни, то после нее она вдруг проснулась и стала тревожить Фадеева. Это ему мешало и заставляло давать отпор. Он вынужден был снова обращаться к тем своим мыслям, которые давно усвоил и считал азбучными. Их он теперь втолковывал зачастившему Мечику. "Мы разведчики партии в неизведанной еще области искусства... Если мы в чем-либо ошибаемся - партия, ЦК поправят нас..."
Ему хотелось броситься с кулаками на белобрысого ушастого "максималиста", чтобы он попытался наконец понять, что "дисциплинированность - первая обязанность коммуниста".
Понимая, что криком ничего не докажешь, он втолковывал Мечику философские притчи: "Мудрец сказал, что нужно для благополучного существования государства: пища; войско; верность. А если сократить? Можно войско, можно пищу. Но если убрать верность - рассыплется государство".
А в голове толпились и не хотели уходить проклятые Центральным Комитетом строчки Ахматовой.
Он не хотел встречаться с друзьями.
Юрий Либединский, который знал Зощенко много лет, недоумевая, разводил руками: "Конечно, любой писатель может ошибиться, создать незрелую вещь, но как можно такого скромного и порядочнейшего человека, георгиевского кавалера, вдруг на весь мир объявить трусом и подонком?"
Что мог возразить Фадеев? Отговариваться цитатами из Постановления ЦК или фразами ленинской статьи "О партийности литературы"?
В узком кругу друзей - Либединского и его милой молодой жены - это было невыносимо и глупо.
Стиснув голову, он упирался локтями в старенький стол с такой силой, что звенела стоявшая на нем посуда.
Либединский успокаивал Фадеева: "Все еще будет хорошо, Саша. Не знаю, есть ли правда выше, но на земле она существует. Только жить надо долго, чтобы увидеть ее торжество".
Пили чай, читали Блока.
Больше молчали. Неожиданно Либединский задал Фадееву вопрос: "Саша, скажи: если бы тебя посадили и объявили врагом народа, что бы ты делал?"
Удивительно, но вопрос не застал Фадеева врасплох. Он будто ждал его давно. Только напрягся весь и ответил с неожиданной злостью: "А я бы и стал врагом того, кто меня посадил".
Повторяя за Ждановым
Развернулась кампания по изучению партийных документов.
Фадееву, как руководителю писательского союза, естественно отводилась роль запевалы. Никто, кроме него, двух-трех ближайших друзей да известного только ему Мечика, не догадывался о его сомнениях и раздумьях.
Выходя на трибуну, он отбрасывал их прочь.
Освещенный хрустальными люстрами, сиял белоснежной, как айсберг, копной волос, укрупнявшей его небольшую голову.
Он не просто пересказывал близко к тексту ждановский доклад, а творчески ярко развивал его идеи, окрашивая своей фантазией и темпераментом.
Писательская аудитория, затаив дыхание, вслушивалась в слова Фадеева, стремясь вовремя, без осечек, поддержать овацией.
Артистическая натура Фадеева чутко воспринимала энергетику зала и подзаряжалась в ответ. Он умел зажечь аудиторию. Но не звонкой фразой, а так же, как товарищ Сталин, глубокой убежденностью в правоте своих слов. "Сколько ни перечитываешь Постановление ЦК партии, доклад Жданова о журналах "Звезда" и "Ленинград", не перестаешь поражаться тому, насколько метко был нанесен удар. Ведь Зощенко и Ахматова сильны не сами по себе, они являются как бы двумя ипостасями глубоко чуждого и враждебного нам явления... Писания Зощенко и Ахматовой являются отражением на нашей почве того процесса, который в условиях Западной Европы дошел до своего логического конца и выражает там глубокий духовный кризис... (бурные аплодисменты)... Обывательское злопыхательство Зощенко и религиозная эротика Ахматовой не случайно шли рядом... (аплодисменты)".
Выступая в другом месте, Фадеев с тем же пафосом обличал "спевшийся" дуэт: "Почему же мы, советские люди, наследники своего великого прошлого, должны мириться с тем, чтобы в нашей стране, где создается новый человек, писатель позволял себе из года в год хулить благородный труд этого советского человека (аплодисменты)".
Повторял за Ждановым: "Как можно сравнивать Салтыкова-Щедрина и Зощенко? Первый бичевал пороки старого строя во имя счастья и освобождения простого человека. Как же можно назвать сатириком человека, который именно простого советского человека изображает низким, мелким и пошлым? Таких людей в жизни зовут не сатириками, а сплетниками (аплодисменты).
...Что же касается Ахматовой, то ее поэзию можно назвать последним наследием декадентства. Стихи ее полны пессимизма, упадка, - что общего они имеют с нашей советской жизнью?"
В каждом очередном выступлении, связанном с обсуждением Постановления ЦК, Фадеев никогда не повторялся, а находил новые краски и повороты. "...Присмотритесь к Зощенко. Он простого, рядового советского человека изображает карикатурно... Зощенко всегда видит этого человека сзади, никогда не смотрит на него с лица. Он всегда видит в нем корыстные и пошлые проявления и с чрезвычайным однообразием обывательским языком опошляет благородный труд советского человека...
Теперь разберем поэтическую линию Анны Ахматовой... Она не скрывает, что ее муза вся в прошлом. Для нее наш мир - чужой мир. Как и свойственно всем литературным декадентам, в стихах Ахматовой много мистицизма, чрезмерного внимания к сексуальным мотивам, и если бы мы пытались воспитывать на этих стихах нашу молодежь, они очень далеко увели бы ее..."
Зощенко и Ахматова с интересом приговоренных просматривали прессу...
Как-то в одном из выступлений Фадеева Ахматова обнаружила согревшие ее строки: "Анна Ахматова была всегда последовательна в своей поэтической линии, она никогда ее не меняла..."
Анна Андреевна не могла не оценить такого честного признания. Фадеев решился чиркнуть спичкой в обступившей ее темноте. Он подавал ей знак.
Что для нее могло быть дороже в гибельный момент жизни, чем громо-гласное подтверждение верности собственной Музе.
Поэтическая интуиция, открывающая Ахматовой тайны чужих мыслей и слов, подсказывала, что Фадеев не фальшивит, хотя слеплен из другого теста.
Ахматова не ошиблась в своем ясновидении. Когда шквальный критиче-ский ветер поутих, именно Фадеев, а не кто другой, рекомендовал издательствам поэтические переводы Ахматовой, согласовав с ней их круг, естественно, не без ведома Сталина.
Объективная и неподкупная Лидия Чуковская приводит в своих "Записках об Анне Ахматовой" факты ее дружеских неформальных отношений с Фадеевым. Ахматова присылает ему, "как близкому человеку" (Л. Ч.), сборник своих переводов классической корейской поэзии. Фадеев без промедления отвечает: "Дорогая Анна Андреевна! Сердечно благодарю Вас за книгу переводов корейской классической поэзии. Переводы - выше всяких похвал. Желаю Вам здоровья и крепко жму Вашу руку".
В горькие, отчаянные минуты жизни, в феврале 1956 года, Ахматова обращается за помощью не к кому-нибудь из секретарей писательского союза, а именно к больному Фадееву, который к тому времени уже не возглавлял Союз единолично. А ведь вместе с ним у писательского руля находились авторитетные Симонов, Сурков, Тихонов, которых Ахматова не могла не знать хорошо.
Она просит Фадеева ускорить рассмотрение дела ее сына и помочь восстановить справедливость, обращаясь к Александру Александровичу как к "большому писателю и доброму человеку".