— Только не задерживайте ее, лейтенант, — сказал он Огаркову, почему-то в темноте приняв его за лейтенанта.
Началась бомбежка. Огарков, держа девушку за руку, бежал обратно в деревню.
— Ну и бешеный же вы! — жаловалась девушка, еле поспевая за Огарковым. — Разве можно бежать под бомбежкой? Отпустите же меня, у меня рука заболела.
Наконец они, запыхавшись, вбежали в избу.
Джурабаев громко стонал.
Девушка фельдшер осмотрела его, засыпала раны белым порошком и щедро забинтовала их, хотя и ворчала при этом:
— У меня бинтов мало…
Потом она вышла в сопровождении Огаркова на улицу и сказала уныло:
— И часу не проживет… Провожать меня не надо. Уже светло, сама дойду.
Да, уже было светло. Огарков вошел обратно в избу. Мария погасила лампу и открывала ставни. Подойдя к Джурабаеву, Огарков встретил взгляд солдата — уже не вопросительный, а спокойный и очень усталый.
Джурабаев то и дело терял сознание и дышал все труднее.
За несколько минут до смерти он вдруг приподнял руку, показал Огаркову куда-то вниз, на свои ноги, и сказал:
— Нэмэц не оставим.
Он приказывал снять с себя сапоги, не оставлять их немцам. Огарков машинально посмотрел на эти сапоги — то была почти новая кожаная армейская обувь с подкованными каблуками.
С трудом оторвал он взгляд от этих сапог, а когда снова посмотрел в глаза Джурабаеву, тот был уже мертв. Великий разводящий — Смерть — снял с поста часового.
Глава восьмая
Мария принялась убирать мертвого. Она делала это тихо, бесшумно, без суеты, не стыдясь наготы мертвого тела. По-крестьянски основательно обмыла она его, сложила ему руки крест-накрест и даже нашла свечу, но потом решила, что христианский обряд тут неуместен, поскольку покойник — нерусский человек.
О гробе нечего было и думать, и она просто обернула тело в простыню.
Они похоронили Джурабаева в углу большого двора, среди кустов малины. Потом Мария ушла в дом, а Огарков остался сидеть во дворе.
Он вдруг почувствовал себя человеком, лишенным жизненной опоры и какой-либо видимой цели. Ему казалось, что только что оборвалась последняя связь его с окружающим миром и весь мир отодвинулся в туманную глубину, оставив его, Огаркова, в полном одиночестве среди малинника и больших одуванчиков.
Но нет, он был не один. В соседнем дворе раздавался непонятный шум, звенела посуда, и мужской голос пел:
Начинаются дни золотые
Воровской непробудной любви.
Эх вы, кони мои вороные,
Черны вороны — кони мои!
Вначале Огарков не обращал внимания на пьяное пение, прерываемое возгласами деланного веселья, но оно все назойливее лезло в уши. Голос пел навзрыд:
Мы уйдем от проклятой погони,
Перестань, моя крошка, рыдать…
Странно было в это утро в пустынной, почти покинутой станице слышать пение.
На пороге избы появилась Мария. Она минуту постояла, издали глядя на Огаркова, потом пошла к нему, быстро и дробно шагая по траве гибкими босыми ногами. Остановившись возле Огаркова, она прислушалась к пению и сказала:
— Это сосед наш вернулся. Отвоевался, говорит. Не пойдет за Дон. — Она протянула Огаркову белую вышитую рубашку: — Переоденьтесь. А я вашу гимнастерку постираю, она вся в крови.
Он начал переодеваться, сам не зная зачем, — вероятно, по усвоенной за последнее время привычке кому-нибудь подчиняться. При этом его рука нащупала в кармане гимнастерки бумажку. Он быстрым движением переложил ее в брючный карман:
Пение в соседнем дворе оборвалось, и тот же голос громко позвал:
— Соседка! Прошу ко мне, погуляешь с нами! И гостя своего зови. Угощу!… Гулять так гулять…
Мария нахмурилась, ничего не ответила и ушла, унеся с собой гимнастерку Огаркова. Когда она исчезла в дверях своей избы, Огарков бережно вынул из кармана ту самую бумажку.
Он держал в руках единственный документ, удостоверяющий или, вернее, отрицающий прошлую жизнь Огаркова — приговор Военного Трибунала. Он прочитал его внимательно и подробно, почти по складам, с чувством жгучего любопытства, как совсем посторонний человек. Потом его затуманившийся взгляд скользнул по свежему холмику, и он вспомнил, что вот здесь лежит не кто иной, как Джурабаев, лежит и никогда больше не встанет. И, значит, он, Огарков, свободен.
Горькая, но буйная радость охватила Огаркова. Он скомкал клочок бумаги и отшвырнул его от себя. Слабый ветер нехотя подхватил бумажку, неторопливо протащил ее по земле, чуть приподнял на воздух и равнодушно оставил валяться среди одуванчиков.
И тут над самым ухом Огаркова внезапно раздался хриплый голос:
— Мое почтение новому соседу! Давай знакомиться.
Огарков быстро оглянулся. На него сквозь плетень смотрел с настороженной ухмылкой большой краснолицый человек. Он простирал через прорехи в плетне большие руки к Огаркову, словно жаждал обнять и облобызать его, быть с ним вместе. И на нем была надета точно такая же вышитая рубашка, какая была теперь на Огаркове.
Огарков с минуту внимательно смотрел в глаза тому человеку, а тот человек тоже смотрел и молчал. Потом Огарков поднялся, медленно подобрал с травы смятую бумажку и, не оглядываясь, пошел в избу.
В избе было прохладно и тихо. Тикали ходики. За окном на веревке сушилась уже выстиранная гимнастерка. В соседней комнате слышались негромкие голоса женщин.
В углу стояло большое зеркало, и Огарков подошел к нему.
Перед ним оказался высокий статный человек в белой вышитой рубашке и, как ни странно, с короткой, но густой белокурой бородой.
Огарков с бородой? Нет, это не мог быть Огарков. Да и лицо — загорелое, обветренное, шоколадного цвета — почти не похоже было на огарковское лицо.
Он отвернулся от зеркала, чтобы не видеть своего нового обличья.
Мария внесла кипящий самовар и накрыла на стол. Они стояли несколько мгновений почти вплотную друг к другу, потом она, слегка покраснев, отпрянула и сказала:
— Кушайте.
Но Огарков не садился. Где-то далеко грянул одинокий пушечный выстрел. Огарков посмотрел на Марию и встретился с ее взглядом, напряженным и ожидающим. Он сказал:
— Мне надо идти.
— Вам гимнастерку дать? — покорно спросила она.
— Да.
— Вас в части ждут?
— Да.
Они впервые посмотрели прямо в глаза друг другу, и она вздохнула с каким-то непонятным облегчением. Да, она хотела, чтобы он остался, но не так остался, как тот, распевавший песни в соседнем дворе.
Она принесла еще влажную гимнастерку и утюг, полный мерцающих угольков. Она выгладила гимнастерку и пришила оторвавшуюся на шинели пуговицу. Он любовался ее быстрыми и гибкими движениями, полный благодарности за то, что она так заботливо собирает его в дорогу, «в дальнюю, дальнюю дорогу», — думал он устало и почти совсем уже без горечи.
Он переоделся, взял оба автомата — джурабаевский и свой, трофейный, и положил в карман красноармейскую книжку и партийный билет Джурабаева, лежавшие на подоконнике.
Выйдя из станицы и поднявшись на гребень, они увидели Дон. В овраге зенитной батареи уже не было, среди зеленой травы чернели окопы, в которых раньше стояли пушки.
Внезапно раздался оглушительный взрыв. Огарков с Марией переглянулись.
— Переправу взорвали, — сказала она.
Он растерянно остановился. Она с напряжением ждала, что он скажет. Обломки моста с шумом падали в воду.
«Опоздал», — подумал он, глядя на реку ничего не видящими глазами.
— Я вплавь доберусь, — пробормотал он.
Она сказала:
— У меня здесь лодка спрятанная.
Они пошли вдоль реки обратно к станице. Спустившись по крутому берегу, Мария исчезла среди густых зарослей у самой воды. Вскоре она позвала его. Он спустился к ней и увидел в камыше мaленькую душегубку с одним коротким веслом.
— Вот, — сказала Мария.
— А как с лодкой быть? — спросил он.