Конечно же, Оксана была в курсе всей этой странной истории, связанной с поисками отца» Она не отговаривала Веселова от поездки в далекий город, но и не верила нисколько в благополучный исход. Мать и отец ее были живы, и, наверное, подобно многим, она не могла представить себе, как можно прожить всю жизнь без отца и что он значит. Ибо давно сказано: что имеем — не храним…
Короче, советоваться с женой вряд ли было разумно. И Веселов, перебрав в памяти своих немногочисленных приятелей, остановился на Юре Оленеве. Нет, они не ходили в гости друг к другу, виделись только на работе, и разговоры их никогда не переходили за порог излишней откровенности, исповедальности, что ли. Но отношения были добрыми.
Значит, так. Как уже сказано, было воскресенье, Оксана затеяла стирку, сын еще спал, пользуясь вольностью выходного дня, а Веселов позвонил в отделение реанимации и с дурным кавказским акцентом спросил: «Дэвушка, скажи, дорогая, доктор Оленев работает, а?»
— Работает, Володя, работает, — спокойно ответил сам Оленев. — Ты ведь на Дальнем Востоке был, откуда акцент?
— Раз ты чай дуешь в ординаторской, значит, никто не помирает. Дело у меня к тебе есть.
На двух автобусах, через осеннюю потемневшую реку, через больничный парк, через приемный покой («Давно же я вас не видел, сестренки! Подходи по одной целоваться!»), мимо палат реанимации, стуча в дверь ординаторской («Именем закона! Полиция нравственности! У вас в номере женщина!»), хлопая Оленева по плечу («Здорово, шхуна! Все книжки читаешь на работе?»), быстрое, безболезненное перевоплощение в принятую для больницы маску: дурачка, шута, растрепанного разгильдяя, с нагловатой усмешкой, озорными глазами, с нарочито выбившейся из-под брюк рубахой…
Посидели друг против друга, поболтали о том, о сем, Оленев терпеливо пережидал ритуал встречи, выслушивая россказни о шикарном пляже с вот такими вот девочками, о ящике коньяка, который Веселов якобы выдул на спор, об огромных камбалах («Что твой пузень, старик!»), которых Веселов брал голыми руками за жабры, о японской пловчихе, заблудившейся в океане и приплывшей прямо в дружественные объятия Веселова, и прочее, прочее… Короче, обычный веселовский треп, в который никто всерьез не вслушивался.
— Забавная штукенция, — сказал Веселов между второй и третьей чашками чая. — Попробуй на зуб, вдруг золото.
И хлопнул на стол бронзовую пластину.
— А, — сказал Оленев равнодушно, — бамул. Шамана, что ли, ограбил?
— Ну ты даешь! Ты хоть погляди, пощупай, а потом изрекай.
— Шаманский амулет, — так же спокойно сказал Оленев, подержав пластину на ладони. — Описан у эвенков. Крепится под мышкой, слева. Называется бамул. Считается, что он изображает двуглавую птицу — духа, побеждающего царского орла. А быть может, наоборот — самого двуглавого орла. А может, и более древнего духа, автохтонного…
— Чего?
— Своего, родного. Ну, и где раздобыл?
— Подарили. А что, имеет ценность?
— Описано несколько подобных. Описания этого не встречал. А если пооткровеннее?
— Могилы не осквернял, — честно сознался Веселов. — Курганы не раскапывал, шаманов не грабил, на водку не обменивал. Вроде бы отец завещал.
— Он что, умер?
— Кажется, нет.
— Слушай, Володя, говори, а не заговаривайся. Давай-ка, пока тяжелых больных нет, выкладывай по порядку.
И уж как умел, то и дело по-привычке привирая, каламбуря где надо и не надо, пошучивая, посмеиваясь, Веселов вкратце изложил историю.
О чем думал Оленев во время рассказа, понять было невозможно. И думал ли он вообще — тоже вопрос. Он прихлебывал чай, поглядывал в окно, позевывал, замедленно поглаживал залысины, не переспрашивал, не перебивал и даже умудрялся перелистывать между делом книгу, лежавшую на коленях, искоса и мельком опуская на нее взгляд. Веселов давно привык к этой манере, она не раздражала его, не тяготила и уж во всяком, случае не мешала рассказывать.
— Как ты думаешь, что это значит? — спросил Оленев, перевернув бронзовую птичку на спину и постучав ногтем по еле заметным царапинам.
Вопрос был неожиданный, не вытекающий из многословной исповеди Веселова, и тот легко отмахнулся от него:
— Нашел у кого спрашивать. Это ты у нас книгочей. По по-моему, просто царапины.
Оленев молча нарисовал на листке бумаги неряшливый крест, потом пересек его наискось еще одним крестом. Помучилось восемь линий, исходящих из одного центра. Или — четыре пересекающихся в одной точке. Это как посмотреть. Потом немного выше нарисовал трапецию, сцепленную одной из вершин с вершиной правильного треугольника. От другого края трапеции шла ломаная короткая линия, упирающаяся в ромб.