На земле, лицом вниз; сверху его придавил Веселов, словно закрывший своим телом; нарастающий вой снаряда, и вот — бесшумная вспышка, яркий свет в плотно закрытых глазах, ощущение невесомости и бестелесности, полет, головокружение, тошнота, мысль о смерти и тут же, почти без перехода — тишина, темнота…
Васильев вспомнил чувство беззащитности, неприютности, бесконечного сиротства, когда ослепила его простая и жестокая мысль: ты — один, никто не поможет, все живущее — мимо, а ты — умираешь. Все переступают через тебя, идут вперед, а ты остаешься, уже безымянный, уже ничей, погребенный и забытый. Я умер, подумал он, кратко отразив в слове этом все…
Но какое-то движение происходило рядом, что-то шуршало, поскрипывало, пришептывало, пощелкивало и посвистывало. Кажущаяся отделенность мыслей и чувств (души?) от тела отступала, разрозненное соединялось, просыпалось и оживало. Васильев открыл глаза. Он лежал в подвале, это ясно было видно при свете, входившем через открытую дверь, а в ее проеме виднелись трое, вернее, силуэты, зыбкие, слабо шевелящиеся, наслаивающиеся друг на друга.
Люди разговаривали, слов он не понимал, но язык, узнал сразу: немецкий. Автомата под рукой не было, он осторожно пошарил по сторонам, попадались куски щебня и щепки. Пропал и трофейный кортик, висевший на поясе. Оставалось одно — притвориться мертвым или надеяться, что остался незамеченным. Люди разговаривали тихо, спокойно, не было слышно ни выстрелов, ни криков, лишь дальние разрывы снарядов нарушали тишину, и тогда голоса растворялись в гуле.
«Что ж, это ваше право, — расслышал он вдруг русскую фразу. — Значит, будем играть в догоняшки…» Силуэты разделились, два из них ушли из проема, один остался, стало светлее, но вот человек шагнул внутрь подвала и, скрипя щебнем, стал приближаться к нему. Васильев расслабился, чтобы в нужный момент напрячь мышцы в спасительном броске. Сердце стучало слишком громко.
«Это я, — услышал он за три шага. — Гена. Веселов. Не бойся». Он узнал голос, но не поверил. «Лежи, лежи, тебе нельзя делать резких движений. Скоро придут наши, придется ждать. Немцы сюда не сунутся». Тогда он поверил, постепенно, как бы по частям поверил в голос, в спокойную интонацию, в знакомый силуэт, в походку, вот только не мог поверить в простую вещь — почему Веселов только что говорил по-немецки? (Или это был иной язык?..) И с кем говорил, если не с немцами? И почему прощался на русском? То есть, он не рассуждал об этом, это не было облечено в слова и четкие мысли, но осадок недоверия не позволял откликнуться или вздохнуть облегченно, к примеру.
Возможно, это же чувствовал и сам Веселов. Он так и не подошел к Васильеву на расстояние броска, остановился шагах в пяти, присел на корточки, молча закурил. Так они и молчали, Васильев, притворившийся мертвым (спящим? контуженным?), и Веселов — два близких друга, разделенные недоверием.
«Я не могу тебе все объяснить, — нарушил молчание Веселов. — Все получилось случайно. И уж прости, тебя я тоже спас случайно. Ты все равно не поймешь, поэтому сейчас ты заснешь, все забудешь и дождешься меня. А мне пора возвращаться. Я приду, когда наши вернутся. Так будет лучше».
Васильев хотел встать, прекратить эту игру в жмурки и прямо высказать свои сомнения, но похоже, что удобное время миновало, он ощутил нарастающую слабость, земля под ним мягко всколыхнулась, заворачивая бесшумно его, как начинку в раскатанный лист теста.
А потом было то, что он помнил ясно все эти годы, слишком ясно, чтобы забыть, как бы этого не хотелось.
Вспомнив все это (или придумав в бреду?) Васильев сделал окончательный вывод, и без того мучивший его, но лишь туманно, без доказательств, а теперь получивший последний довод: его фронтовой друг Веселов — предатель, возможно — вражеский агент, и уж во всяком случае. — подлец, которого не должна носить земля. Он рассказал все это сыну и взял с него обещание найти Веселова, и если не отомстить, то хотя бы высказать ему все в лицо, ибо неназванное зло намного страшнее — оно бесформенно, непроявленно и готово к новым разрушениям. Так считал Васильев-старший и в этом был убежден его сын Алеша. Он был горяч, ратовал за полное торжество добра и справедливости, ненавидел зло и воспринял рассказ отца как призыв к кровной мести. Тиль, мстящий за отца, стал его знаменем, девизом, что ли. Со всем вытекающим отсюда.
Чай был допит, и свежий был заварен, и уже остывал, когда Алеша закончил свой рассказ. Пришли Оксана с сыном, тишина разрушилась, и печальные тени прошлого отступили за окно, в плотную темноту зимнего вечера.