Выбрать главу

Он сам был человеком, а познание других равнялось познанию самого себя. О себе он знал до обидного мало. И поиск утраченного отца был равносилен поиску самого себя…

Следующий день у него был выходным, и он терпеливо, без нервозности переживал бессонницу, зная, что рано или поздно придет сон, освобождающий от тяжкой повинности мыслей. Уже звенел будильник в спальне, приглушенный двумя дверями, уже Оксана будила сына негромким раздраженным голосом, уже утренний чайник закипал на плите, когда наконец-то мысли стали густеть, путаться, блуждать по тесному замкнутому кругу и осталось только желать малого: ухода жены и сына, чтобы без помех забраться в неостывшую еще постель, закутаться с головой, одеялом и уйти в кратковременный, но столь желанный анабиоз хотя бы на несколько часов.

Он знал, что жена затеет сейчас разговор, вызревавший в ней, как зернышко в почве, и заранее прибегнул к нехитрой уловке: пока она была в ванной, быстро оделся, крикнул через дверь — «Схожу за хлебом!» — и вышел на улицу. Было морозно, редкие прохожие со скрипом вминали свежевыпавший снег, и тишина разбивалась прерывистыми траекториями их невидимых трасс. Веселов зашел за угол, не спеша добрался до мусоросборника и затаился за его железной неуютной спиной. Выждать надо было не менее получаса. От нечего делать он курил, смотрел по сторонам, пытался заглянуть за изнанку черного неба, но звезды были надежно спрятаны до лучших времен.

«Как там моя звезда? — подумал он. — Наверное, мерцает, трепещет, вздрагивает?..»

И снова дразнящий холодок пробежал по спине, ибо слишком невероятным казалось совпадение его собственной детской сказки и чертежа на бронзовом теле птицы.

От звезды мысль перетекла к тополю — дереву его жизни, и он подумал, что давно не наведывался к нему и кто знает, быть может, этой зимой ему так же плохо, как и двойнику его — Веселову, и лишь одно он знал наверняка — не замерзнет тополь, не погибнет, дотянет до лучших времен, выйдет из спячки и начнет жить сначала.

9

…в глубоком дупле, поджав ноги, втянув головы в плечи, распушив перья, чтобы подольше сохранить тепло. Мыслей не было, вернее, не было слов. Темно и зябко. Он знал, что остался один, не похожий ни на одну птицу в огромном, протяжном пространстве тайги и тундры, куда бы ни залетал во время своих странствий. Он не понимал, что толкает его на эти долгие, утомительные полеты с ранней весны до поздней осени над бесконечно чужой территорией, потому что своей у него никогда не было. Его не прогоняли, даже весной, в разгар свадеб и любовной лихорадки, когда все птицы переполнялись горячей, пьянящей кровью. Он никому не мешал, но был чужим всем, сойки и сороки провожали его встревоженным криком, пернатая мелочь затихала в своих гнездах, когда он, вытянув две головы, расправив по ветру тяжелый хвост, пролетал над верхушками деревьев, молча, неторопливо, без видимой цели. Сначала — на север, до границы тундры с океаном, потом — ближе к осени — обратно, к белым вершинам гор. Здесь он пережидал зиму, в глубоком дупле, лишь изредка вылетал на поиски пищи, обычно в утренние часы, стараясь быть незаметным, от дерева к дереву, таясь в гуще кедровых ветвей, одна голова все время в движении, вторая неторопливо вылущивает кедровые орехи. Остальные часы сгущались, укорачивались, сжимались в полуспячке, когда одна голова за другой утыкались под крылья, в теплую и душную темноту.

На полпути от океана до гор лежала земля, которую он пролетал ранним летом и осенью, туда и обратно. Смутное беспокойство наполняло его, он знал, что тут может встретить тех, кто близок ему, в этом единственном месте, где две реки сливались в одну. Он задерживался здесь на несколько дней, упрямо кружа над скалистой стрелкой и хрипло выкрикивая позывные: «Я здесь, я здесь, отзовись, отзовись…» Он кричал попеременно то левым, то правым горлом, выводя одним из них непрерывную высокую трель, а другим разрывая воздух коротким низким клекотом. Никто не отзывался, никто не говорил на родном языке, и той частью своего сознания, что была спящим Веселовым, он понимал: одиночество беспросветно и надежды нет. Но краткой птичьей памятью он помнил и другое: большое гнездо, казавшееся границей мира, отца, мать, братьев и сестер, таких же, как он, — едва оперенных, пронзительно пищащих, широко раскрывающих свои два желтых рта навстречу клювам родителей. Он помнил и первый полет, шаткий и неуверенный, принесший ему скорее усталость, чем радость, но все же, все же… Он не знал причину, разделившую их навсегда; наступила осень, окрепшие крылья вынесли его на недосягаемую ранее высоту, и тут словно невидимый вихрь ударил его в живот, закружил, ослепил, увлек за собой и бросил полуживого на песчаной косе. Он выжил, но с тех пор, возвращаясь к месту былого гнездовья, он искал его, и не находил ни гнезда, ни родичей.