Он понемногу узнавал эти лица, приходившие к нему по ночам, но ошибиться было очень легко, ибо они перетекали одно в другое, взаимовытеснялись, взаимодополнялись, и было в этом зрелище что-то очень знакомое Веселову, он лишь не мог вспомнить, что именно.
В бесцельном перемещении и перетекании появилась система. Со всех концов поляны люди стали стекаться под развесистое дерево с темными кожистыми листьями. С неслышной вспышкой они заходили одна за другую, как карты в колоду, словно мгновенно теряя объем, и постепенно сливались в одну — безликую и неподвижную, все более плотную, непрозрачную, обретающую цвет, форму и весомость.
И вот на поляне осталась только одна фигура, нет, уже живое тело, человек, и взгляд его был тяжел, и поступь решительна. Что-то неуловимо знакомое было в его лице, когда он уверенно сделал шаг в сторону Веселова. Голос его прорвал наступившую тишину.
— Володя, — сказал он сурово и нежно, — Ты не узнаешь меня?
Ничего не ответил Веселов, лишь повел глазами из стороны в сторону в знак отрицания.
— Это я, твой отец, — сказал человек, приближаясь медленно и неотвратимо к зависшей в невесомости голове Веселова. — Я нашел тебя. Ты должен остаться с нами. Я открою тебе великую тайну.
Веселов хотел сказать что-нибудь ерническое, но не рискнул. Несуществующая душа его сопротивлялась, не принимала ни слов этого человека, ни лица его, ни театральной торжественности всего происходящего.
— Мы с тобой — дети великого избранного народа, всесильного и многомудрого. Наша цель — единение, ибо наше племя разбросано по Вселенной. Настало время очищения и просветления, искупления и воскрешения, собирания и исполнения предвещенного. Ты — наш, ты — с нами, благородная кровь в твоих жилах, искра великого разума зажжена в тебе. Когда придет срок и мы исполним волю творца, и соберемся воедино на вечной родине, — не будет равным нам от начала сотворения мира…
Он говорил и приближался, приминая ступнями травы, и те склонялись под его ногой без стона и шелеста, и взгляд его был глубок, и длинные волосы не шевелились на ветру.
И вот он подошел вплотную, и протянул руки, и бережно сжал с висков парящую голову Веселова, и тот ощутил тепло и силу его ладоней. Лоб в лоб, глаза в глаза, истекло мгновение, и Веселов увидел тьму над бездной, и бесплодные воды, и первозданные звезды, яростно вспыхнувшие в глубине…
Бесплотная голова его безболезненно слилась с головой человека, развернулась по оси, и он снова обрел зрение. И живое, сильное, здоровое, хотя и чужое тело. И чужую память, не отделенную от его собственной, и чужие мысли, ставшие своими, и чужой взгляд на чужой мир…
12
Это не было воспоминанием о давно забытом им, это было готовое знание, уже усвоенное, рассортированное и распределенное по многочисленным открытым отсекам.
Цельное и ясное знание возвышало его над миром, давало непоколебимое чувство превосходства и отцовской снисходительности ко всему тому, что рождалось, умирало, радовало и страдало под ним. Да, под ним. Ибо он сам ощущал себя чуть ли не творцом этого мультипликационного мира.
Милого, наивного, несовершенного, как детские рисунки и домики из песка, как неприхотливая картавая песенка, и все мечты и надежды людей казались мелкими и преходящими, как желание ребенка стать пожарником в блестящей каске…
Тайна врожденного дара открылась ему. Теперь он казался простым и естественным, как слух и зрение, ибо кто, как не творец, может проникнуть в душу и плоть созданных им существ, кто еще, если не он, имеет право вмешиваться в судьбы героев, придуманных им, и мудро властвовать над их жизнью и смертью. Всевидением, всесилием и всезнанием именовался этот дар — титулами, отданными некогда слабым человеком своим богам.
Он, Веселов, (нет, теперь он тоже стал Безымянным, как весь его народ) мог все. Но в мудрости своей сдерживал всемогущество, прозрение не было сродни презрению, ему было по-отцовски жаль лежащую под ним землю и все, что дышало на ней.