Неожиданно и больно споткнулся, по инерции его потянуло вперед, ногу выставить не успел, руки заняты, он сумел развернуться в воздухе на бок, прижимая к груди ребенка: смягчить удар было нечем, кроме собственного тела; ругнулся на вскрике от боли и, еще лежа на мокром снегу, откинул клапан одеяла, прижал ухо. Хрипа слышно не было…
Автоматически, на уровне рефлекса, он вслепую прижал свои губы ко рту ребенка и выдохнул с силой. Ребенок мотнул головой, уворачиваясь, выпростал руку из-под одеяла и вполне осмысленно шлепнул ладошкой по щеке Веселова.
— Ты это брось, — сказал он вдруг ясным и чистым голосом. — И без тебя дышать умею. Еще и табаком разит…
Это выходило за пределы реальности, и Веселов чуть не разжал руки. Он лежал на боку, чувствуя, как намокает халат.
— Вставай, вставай, — сказала девочка. — Нашел место для отдыха.
К чудесам Веселов успел привыкнуть, но не до такой же степени… Годовалый умирающий ребенок не мог так говорить. По-стариковски пыхтя, он встал на ноги, из-под смутных в сумерках складок одеяла на него смотрели ясные насмешливые глаза. Девочка игриво подмигнула.
— Не тушуйся, Вова, — сказала она, укутываясь поплотнее. — Счет один-один. Я обещала прийти, вот и пришла. Я — Юля.
Тогда он рассердился.
— Ну знаешь! — сказал он резко. — Я сам шутник. Но этим шутить нельзя!
— А словами о родине можно? — ехидно парировал «ребенок».
С насмешливым вызовом смотрела она на него, а он не знал, что с ней делать и держал по-прежнему сверток, стараясь не прижимать его ж телу.
— Возьми платок, — просто сказала она. — Хочешь, постираю халат?
— Прачечная есть, — буркнул Веселов. — По-нормальному прийти нельзя?
— Ага, не нравится. Сам пошутить любишь, а над тобой уже нельзя? Так уж устроен наш народец — без шуток и шагу не ступит. Ты думал — один такой?
— Холодно, — сказал Веселов. — Так и будем под деревом стоять?
— Можно и на дереве, — хохотнула девочка. — Полезай за мной.
Сверток шевельнулся, выскользнул из рук Веселова и, не успев коснуться земли, по параболе взметнулся вверх, покружил в воздухе и закрепился меж толстых сучьев.
— Красота! — донесся оттуда голос. — Высоко сижу, далеко гляжу!
— Ну ты, вундеркинд-левитант! — крикнул Веселов. — Тебе тепло в одеяле, а мне каково?
Он уже приходил в себя, к нему возвращалось привычное состояние души — насмешливое и ровное.
— Ну вот, давно бы так, — сказал «ребенок» сверху. — Теперь мы в расчете. И можно поговорить по-серьезному.
Одеяльце зашевелилось, затрепетало, казалось, «ребенок» рвется наружу. Так оно и было, только младенец быстро разрастался в сумерках, почти невидимый с земли, он набирал рост, вот руки выпростались из-под пелены, длинные ноги брыкнули в воздухе босыми ступнями, затрещали сучья, и уже не ребенок, а девушка сильными руками обхватила ствол дерева и отбросила одеяльце в сторону. Да, сначала она была нагой, но вот кожа быстро потемнела, встопорщилась обрывками ткани и меха, сливающимися в сапоги, черную шубу, шапку, надвинутую на лоб…
— Оп-ля! — сказал бывший «ребенок» взрослым голосом и ловко спрыгнул вниз.
Да, теперь это была та самая Юля, не столь уж давно изгнавшая Веселова из своего дома. Высокая, сильная, уверенная в себе…
— Нарушаешь законы природы, — миролюбиво проворчал Веселов. — Ничто из ничего не возникает. Где взяла лишнюю массу?
— Ты прав, — легко согласилась она, беря его под руку. — Сейчас подъедет «скорая». В кабине только водитель. Худенькая «мама» — тоже я. Устраивает?
— Может, научишь? Как-никак, мы родичи.
— Расщепление признаков, — серьезно сказала она. — Каждый из нас хранит лишь часть генофонда. Я умею одно, ты — другое.
— А все вместе?
— Многое…
Он зябко поежился, не то от холода, не то от пристального взгляда.
Внутри машины было прохладно, но все же терпимо, сначала они молча ехали по темным улицам, за стеклом перегородки был виден водитель, изредка он поворачивался и посверкивал в улыбке золотым зубом. Потом заговорила Юля, тихо и неспешно, словно повторяя про себя давно заученную роль, прикасаясь изредка теплой сухой ладонью к его руке, будто одобряла, но в этом не было нужды, ибо Веселов миновал ту грань, за которой кончался страх перед неведомым и боязнь перемен. Он даже не боялся того, что его начнут искать в отделении, там остался еще один реаниматолог, и Веселов не отягощал понапрасну свою совесть рассуждениями о долге.
Другой долг тяготил его душу, еще год назад неизвестный ему, а теперь казавшийся главным — чуть ли не целью всей жизни.