Выбрать главу

В зеркале отразилось желтое, обрюзглое, почти совсем больное лицо. Глубокие морщины на висках, над бровями, и мешки под глазами красноречиво говорили о надвигавшейся старости, в которой — увы! — у светлейшего, как у последнего нищего, не было ничего, никакой прочной опоры. Имя, почести, могущество, богатство, это, правда, было; но разве это — все? А душа?.. Душа, которая сумела бы понять и простить его недостатки, которая любила, страдала бы его страданиями и радовалась его радостями? Ничего этого не было. К его услугам были всегда готовы сотни лиц, но между ними не было ни одного человека, который любил бы его так же… так же… «Но кто же любил меня? — спрашивал светлейший, напрягая память. — Не графиня же Браницкая, конечно, и не Варенька Голицына, и не Параша Потемкина…» Их было так много, много, что он даже позабыл некоторых из второстепенных красавиц. Ага! — Мина Браун. Она любила его. Бескорыстно. Была бы ему прекрасной женой-другом. Но тогда ничего бы этого и не было, а может быть, и было… Но где же она? Где добрейший Иван Карлович? И живы ли они? А ведь Иван Карлович, помнится, что-то обещал. Он улыбнулся, вспомнив студенческую «историю» с «фонарем».

— Ха-ха! вот так был фонарь! Хорошее было время… Да, да, как же… обещал прийти ко мне на помощь со своим чудесным эликсиром, когда я состарюсь. А вот она, старость-то, и подкатилась… И как это я мог позабыть о нем!

На миг сомнение было закралось в душу: да правда ля это? возможно ли сорвать ветхие одежды старости и воскресить молодость? Но вспомнил о своем лечении, и надежда окрылила его. Тоже свести в какой-нибудь час такой ушиб, уничтожить всякие его следы, — разве это не чудо!

Светлейший выпрямился, почувствовав, что стал выше ростом, и его взгляд принял твердое, уверенное выражение.

Он присел в столу, быстро, размашистым почерком написал письмо и, запечатав его, надписал на конверте: «Его Высокоблагородию Господину Ивану Карловичу Брауну, коллер-мейстеру. Немецкая слобода, Москва».

Князь дернул сонетку.

Вошел лакей.

— Сейчас же отправить с фельдъегерем в Москву, — приказал князь, отдавая конверт лакею. — Отправить Соловьева. Фельдъегерю за скорость — сто червонцев награды, за опоздание — палки!

Последнюю фразу светлейший выкрикнул так театрально-громко, что ошалевший лакей, вздрогнув, опрометью выскочил из кабинета.

Через пять минут фельдъегерь Соловьев с письмом светлейшего мчался в Москву.

VIII

Надежда — тоже чудесное средство. Она окрыляет. Она — подъем всех сил, моральных и физических. Надежда уступает только могуществу смерти.

Светлейший, отправив в Москву фельдъегеря, как бы переродился. Он никогда не был человеком энергичным, из тех, кто отдается какому-нибудь делу целиком, заполняя им всю свою жизнь; он был от природы с ленцой, а непрерывные триумфы и преклонение пред его властью приучали князя к сибаритству в такой степени, что он обленился совсем. В Яссах он однажды сказал своему секретарю, что, если б была такая машина, которая могла бы думать за него при деловых сношениях с своими подчиненными, то он охотно воспользовался бы ею. Но теперь светлейший был неузнаваем. Он с утра до глубокого вечера, с небольшими перерывами для завтрака, обеда и прогулки в дворцовом саду, упорно работал в своем кабинете: писал мемуары, разбирал и вновь перечитывал старую корреспонденцию, вел переписку с главноуправляющим его обширных имений и готовил проект новой колонизации Новороссии.

Все это занимало князя, отвлекая его от мрачных мыслей; но, когда наступил четверг, — день, когда фельдъегерь должен был возвратиться из Москвы, — он не выдержал и бросил работу.

Светлейший предусмотрительно рассчитал, сколько суток потребуется на проезд туда и обратно и на получение ответа в Москве от Брауна; опоздание он допускал на два-три льготных часа, не более. Но прошли и льготные часы, а фельдъегерь не возвращался. Князь сердился, выхолил из себя, прогнал своего камердинера, когда тот пришел раздеть его, и принял твердое решение, не ложась в постель, ждать возвращения фельдъегеря, заранее назначив ему жестокое наказание.

Фельдъегерь прискакал в Петербург на рассвете. Шатаясь от усталости, бледный, как полотно, весь в грязи и пыли, он, с трудом разминая закоченевшие ноги, вылез из тарантаса и был введен прямо в опочивальню князя.

Князь еще не ложился.

— Опоздал, каналья! — закричал он и затопал на оторопевшего фельдъегеря. — Запорю! Забью палками.

— Я не виноват, ваша светлость, — дрожащими губами проговорил фельдъегерь, — меня задержали его высокопревосходительство генерал Тутолмин. Вот их письмо к вашей светлости.

Он расстегнул кожаную сумку, бережно, словно это была не бумага, а хрупкая вещь, вынул письмо и с низким поклоном подал его разгневанному князю.

— Хорошо. Можешь идти, — приказал князь. — Да скажи там, чтобы тебе поднесли стаканчик доброго винца и хорошенько накормили, — прибавил он уже смягченным тоном, поспешно распечатывая конверт.

«Милостивый Государь мой, Князь Григорий Александрович! — писал московский главнокомандующий Тимофей Иванович Тутолмин. — Посланный от Вашей Светлости в Москву к коллер-мейстеру господину Ивану Карловичу Брауну с письмом фельдъегерь, за смертию господина Брауна и за ненахождением в Москве никого из его семейных, доставил означенное письмо в мою канцелярию на тот предмет, чтобы удостоверено было, что письмо сие им доставлено по назначению быть не может, что я, с возвращением сего письма, сим и имею честь удостоверить, приемля на себя смелость почтительнейше доложить Вашей Светлости, что после означенного коллер-мейстера господина Брауна осталась родная дочь Мина, которая, по справкам, наведенным мною у здешнего господина обер-полицеймейстера, проживает в городе Саратове в замужестве за 1-й гильдии купцом Яковом Фогтом. Докладывая о сем Вам, Милостивый Государь мой, с особливым почтением и преданностью имею честь быть Вашей Светлости покорнейший слуга Тимофей Тутолмин».

Браун умер! Сердце светлейшего захолонуло. Успел ли он передать Мине рецепт чудесного эликсира? Если рецепт у нее, надо попросить его, но как? Он знал, что у Мины, как последствие их связи, был сын, о котором он никогда не думал и не только не позаботился обеспечить его существование, но даже не поинтересовался узнать, жив ли его сын и где находится. Вышло все как-то очень, очень нелепо… Попробовать съездить в Саратов самому и выпросить у нее прощение? Но он — пленник, на которого устремлены сотни стерегущих его глаз. На поездку в Саратов, а затем и на визит его к Мине Фогт, несомненно, обратят внимание и не преминут довести до сведения императрицы, которая, правда, с нетерпением ждет, чтобы он поскорее убрался из Петербурга, но не в Саратов, а на юг, в армию. Разве написать ей?

Он не знал, что делать, и после долгих колебаний наконец написал Мине, чтобы она приехала в Петербург и, согласно обещанию ее отца, данного ему, князю, в студенческие годы, «привезла с собой чудесные составы, коими твой батюшка лечил от ушиба, а под старость обещал вылечить и от другой болезни, свойственной всем стареющим людям». Письмо оканчивалось просьбой о прощении, о примирении, о предании забвению всего, чем мог огорчить ее «повеса Гриц», и приложением банковых билетов на сто тысяч «для нашего сына».

С письмом к Мине Фогт поскакал тот же фельдъегерь Соловьев, который ездил в Москву, получив от светлейшего обещанную награду в сто червонцев.

Но капризная фортуна решительно повернулась спиной к князю, не желая его знать, и то, что так легко давалось ему в молодости, теперь ускользало от него, как золотая рыбка, гуляющая в морской пучине.

Через десять суток фельдъегерь вернулся из Саратова и привез светлейшему письмо от Мины, в котором она, благодаря князя за щедрый подарок, писала, что их сын жив, здоров, живет в Германии, где женился и занимается живописью; что от отца она не получила никаких сведений о чудесных составах, так как батюшка скончался скоропостижно, от разрыва сердца, и не оставил завещания. Между прочим, она писала, что желала бы повидаться с князем и рассчитывает приехать в Петербург. Письмо носило сухой, деловой характер.