Не знаю, сколько еще времени прошло, пока я стоял перед зеркалом. Быть может, несколько быстротечных мгновений, быть может, много долгих часов. Смутный шорох в стороне ложа пробудил меня, и я освободился от своего оцепенения. И, обернувшись, я взглянул. И вот, некто, бледный, как смерть, и с белыми, как смерть, волосами встал подле ложа. Лицо его было лицом брата моего, но неужели эти белоснежные локоны могли быть когда-то черными, как смоль, кудрями юноши, которого я знал? И этот голос, хриплый и странный, и звучавший, как будто он доносился откуда-то издалека, неужели он мог быть голосом того, певучую томность речи которого сравнивали с нежно-звенящей свирелью? И потом, не мог же он стать выше ростом? Кто же он? Кем была эта сумеречная тусклая тень, что медленно отступила к дверям и исчезла в их темной пасти?
Я подошел к постели. Маркиза без движения лежала на подушках. Рот ее был окрашен кровью, и губы жестоко искусаны в последнем боренье. Когда я дотронулся до тела, оно было уже холодное. Ангел Смерти наложил на него свою руку.
Брата своего я с тех пор не видал. Говорят, он в тот же день уехал в провинцию и живет там отшельником в нашем родовом пятибашенном замке, где ветер горных лесов шумит вокруг стен. Ходят слухи, что он потерял разум. Не знаю. Что мне брат теперь!
С того времени прошло три десятилетия и даже более. Но когда тайным ходом проникаю я в заколоченную наглухо красную комнату, куда свет неясно льется сквозь пыльные алые стекла — с зеркала в эбеновой раме по-прежнему смотрит страшное, искривленное нестерпимой мукой лицо той, чье тело давно уже распалось прахом в забытой могиле под ивами на перекрестке дорог, но что некогда в мире было моею подругою и звалось маркизою Амандою де Шато-Руж.
А. Дунин
ТАЙНА КОЛЛЕР-МЕЙСТЕРА БРАУНА
Шел тысяча семьсот пятьдесят девятый год.
В Москве выдалась прелестная, очень ранняя весна, какой не помнили старожилы; в начале апреля уже зацвели сирени и яблони, лужайки покрылись травой, какая не всегда бывает и на Егорья, и только прилет птиц был необыкновенно поздний; жара была неслыханная, и москвичи и москвички, после суровой зимы, обрадовавшись теплу и солнцу, шумными толпами наполняли сады и бульвары, щеголяя без верхнего платья, в одних камзолах и робронах[6].
Был полдень, когда вся Москва предавалась тяжелому послеобеденному сну. Немецкая слобода, с ее маленькими, аккуратненькими домиками, преимущественно деревянными, с тесовыми или черепичными крышами, с садами и огородами, вся утопала в зеленовато-розовых красках, позолоченных лучами солнца, посылавшего влюбленной земле такие пламенные поцелуи, что слобожане, задыхаясь от зноя, поспешили закрыть ставни у окон, опустили занавеси и сидели дома, потягивая ледяные квасы и браги.
В саду при домике гоф-фурьера Саввы Сергеича Правдинцева, стоявшего наотставе, в конце улицы, собралась шумная компания студентов, расположившаяся под сенью лип и акаций, образовавших своими стволами и кронами некоторое подобие обширной и уютной беседки, где молодежь и сам Савва Сергеич любили посидеть, поболтать и выкурить трубку кнастера.
Студенты, отпущенные, по случаю праздника, из университетского пансиона, спеша как можно шире использовать свою кратковременную свободу, дурачились без конца, оглашая сад взрывами заразительно-веселого смеха. Один из них, Гриц Потемкин, силач, высокого роста и атлетического сложения, грудастый, как боевой петух, с мягкими, темными, слегка вьющимися волосами, рассыпавшимися по широким плечам, с темными, мечтательными, немного насмешливыми глазами, на правах хозяина, снимавшего квартиру в доме Правдинцева, забавлял гостей, передразнивая графа Ивана Ивановича Шувалова, куратора[7] университета, причем с таким совершенством передавал голос и манеры графа, что студенты, следившие за артистической игрой товарища, просто покатывались со смеху.
— А ну, Гриц, — попросил его Козловский, задушевный товарищ Грица, — представь, голубчик, Зосиму.