Иоган, помня ужасную смерть отца, как бы предсказанную прозорливым прадедом, избегал не только производить какие-либо опыты омоложения, но даже и говорить о чудесном составе, находившемся в его распоряжении, довольствуясь опытами над портретами молодящихся старичков-вельмож и изредка занимаясь лечением ушибов и опухолей, да и то лишь в среде близких людей. Но, с годами, бес искушения начал одолевать и его. И не вопросы пытливой мысли, не дающей покоя любознательному уму, мучили Брауна, а просто личный эгоизм. Дело в том, что Иоган, вдовея шестой год и имея на руках единственную дочь Мину, будущую наследницу родового секрета Браунов, незаметно до шел до того возраста, когда мужчина, не изжив еще период так называемой «второй любви», начинает заметно «подаваться», стариться, что неизбежно ведет к падению кредита у женщин. Его «вторая любовь», — неприступная крепость, — была Эмма Таубе, молоденькая дочь купца, торговавшего в Китай-городе фряжскими винами; она ни за что не хотела выходить замуж за «старого вдовца», — хотя Иогану было всего сорок шесть лет, да еще сделаться мачехой такой «вертушки-занозы», как Мина, которая, по годам, считалась ей ровесницей. И бедный, по уши влюбленный Иоган, безрезультатно ища средств для разрешения создавшегося положения, только вздыхал, по целым часам просиживая в своей маленькой студии и посматривая на свет на чудесную жидкость, переливавшуюся в граненом хрустальном флаконе. Он несколько раз собирался сделать опыт над собой, без предварительного опыта над другим лицом; но всякий раз, как доходил до этой мысли, кто-то невидимый словно отводил его от этого намерения, и мысль снова обращалась к исканию выхода.
Он, как и старик Фридрих, наконец решил искать подходящего случая.
Утром, около половины десятого, — хотя, по-тогдашнему, в Москве это время обозначало уже день, час, очень близкий к обеду, когда люди успевают досыта наработаться, — Иоган Браун, франтовато одетый в шелковый, оливкового цвета камзол с высоким кружевным жабо и в серой фламандской шляпе с широкими, мягкими полями, в башмаках с серебряными пряжками и шелковых чулках, взяв трость, собрался идти в город, чтобы закончить портрет какого-то знатного вельможи.
Мина остановила его на пороге.
— Ты уходишь? У меня маленькая просьба.
— Говори.
— Видишь ли… один человек нуждается в твоем искусстве. У него сильный ушиб.
Иоган улыбнулся.
— Гриц? — спросил он, пытливо посмотрев на дочь.
— Да-а… но как ты знаешь?
— Вся слобода говорит.
— Ну вот, отец… я прошу тебя, очень прошу, Гриц так страдает… и, кроме того, ему нельзя показаться в университет.
— Та-ак… Ах, коза, коза! А тебе какая забота о нем… а?
— Ну, ладно, отец, нечего смеяться. Бог велит о всех заботиться.
— А тебе о Грице проще всех других, да?
— Так зайдешь?
— Хорошо, я зайду, но поговорим об этом предмете.
Он присел на порожек окна, выходящего в сени и, как бы собирая все мысли, касавшиеся Мины, долго молчал.