— Вы с ума сошли… Что вы делаете, послушайте! — зашептала Любочка, упираясь в его плечи.
— Я мечтал о вас, я для вас пришел, — сказал жилец голосом до того нежным и ясным, что у Любочки сразу пропал страх, осталось одно неистовое любопытство. — Не бойтесь меня: это я вас поцеловал утром. Милая! Я еще и за другими бегал; весь день; но все они отказались от меня. Не понимаю, что им, что вам надо? Вы женщины ведь, да? Ну, побоялись немного, побарахтались и уступили… Одна только почти согласилась полюбить, и то по телефону… Но зато она была принцесса, и такие штуки говорила, что мне стало совестно немного. Если бы я ее встретил…
— Так это я с вами говорила. Вам понравилось?
— Вы, принцесса… — начал было жилец.
— А вы не поэт? — поспешно перебила Любочка. — Скажите мне стихи; вы очень странный, но я вас не боюсь; я посижу у вас: ведь вы не тронете?.. Да и нельзя, все услышат, а я так завизжу… Ну-ну, и огорчился…
— Не понимаю я: к чему говорите, что вам надо? — с отчаянием сказал жилец.
Любочка засмеялась, высвободила ноги из ослабевших его рук, прошлась и села в кресло, подперев щеку…
— Наивный, — молвила она лукаво. — Что девушке надо? Девушки любят ходить около опасности, их нужно любить и ласкать, но не увлекаться слишком… нет, нет, милый поэт мой!
— Я не поэт, — еще более отчаянно сказал жилец, поднялся с пола и сел на кровать, нагнув, как баран, голову. — Поэты — мудрецы, они понимают всю вашу путаницу. А я только зверь. Обыкновенный сатир.
— Как — сатир? — спросила Любочка, подпрыгнув.
— Ну да, самый обыкновенный, и рога у меня есть, и копыта, все, что полагается. Леса повырубили, нимфы разбежались… где же нам жить? В города и уходим… А тут еще хуже…
Слушая, Любочка поднялась с кресла и стала около кровати.
— Милый мой, я для вас все сделаю, покажите копыто, — взмолилась она.
— Как все? — приободрился жилец.
— Ну, конечно, глупый. Ой, даже голова закружилась. — Любочка живо подсела на кровать и, погладив незнакомца по голове, нащупала рожки.
— Ай! — крикнула она. — Послушай, у нас будет слава и богатство…
И, страшно взволнованная, Любочка ощупала и косматые ноги, и копыта у незнакомца и, захлебываясь, блестя глазами, стала объяснять, что им немедленно нужно повенчаться, потом телефонировать в газету, чтобы прислали фотографа, сняться голыми в фантастической обстановке. На следующий день во всех газетах их портреты, а затем турне по Европе, ангажемент за сто тысяч долларов в Америку; Любочка танцует в костюме Иды Рубинштейн, а он — голый, показывая ноги.
Пока Любочка уговаривала так и мечтала, сатир все более огорчался, робел и угасал… Потом, удумав что-то, оделся и, не поднимая глаз, пошел к двери…
— Куда? — спросила Любочка и беспокойно поглядела на чемоданы жильца, на серебряный около умывальника несессер.
— А я вот сейчас вернусь, сейчас, — ответил сатир тонким голосом и вышел бочком в дверь.
— Смотри, возвращайся не поздно! Слышишь, я буду ждать, — крикнула Любочка строго.
Сатир, медленно спустясь по лестнице, вышел на тротуар, остановился у окутанного туманом фонаря, поглядел в обе стороны, где матовыми яйцами висели в тумане такие же фонарики, поднял голову к небу (его не было видно), поморгал, махнул рукой и пропал в темноте.
Алексей Толстой
СТАРАЯ БАШНЯ
Красный свет тепло играл на граненом хрустале, ласкал подбородки и руки гостей, наклонившихся к столу, и розовел в длинной седой бороде именинника, инженера Бубнова, сидевшего в кресле.
— Завод наш, милые мои гости, — рассказывал Бубнов, — самый старый на Урале: еще при Петре Первом построен главный корпус механического отделения, домна, которую зовут Матреной, и старая башня посредине озера. Раньше завод был богаче и больше, владельцы жили не по Парижам, а в крыле главного корпуса, богато и широко, и каждый год во время заводского праздника устраивали пир и зажигали разноцветные огни наверху башни. Но настала страшная година, пришла черная смерть в Россию, много народу погибло, перемерли один за другим и владельцы. Странная вещь, часы на башне звонили не переставая, тяжело и гулко, перед приходом черной смерти в темную, ветреную ночь, когда озеро ревело и хлестало через плотину. Их бросили заводить, боялись даже днем взойти на башню. Но перед каждым несчастней они выбивают медленно три раза. Вы, конечно, заметили, как белеет циферблат над озером: стрелки показывают ровно три…
Молодая учительница вздрогнула и взглянула большими глазами в темное окно.
Недавно приехавший из Петербурга инженер Труба наклонился к ее лицу и тихо засмеялся:
— Вы боитесь?
— Я не знаю, — сказала она и покраснела.
Заводский техник и золотопромышленник из Екатеринбурга стали пугать ее, подражая звону, а Труба встал на стул и гробовым голосом произнес:
— «Дон, дон, дон», — звонит привидение. Я отправляюсь на башню и говорю ему: «Милостивый государь, какое вы имеете право пугать добрых людей?…» Затем беру его за шиворот, привожу сюда и угощаю стаканчиком доброй облепихи.
— Побоитесь, — мрачно сказал техник.
Труба улыбнулся, подошел к пианино и заиграл кэк-уок.
— Спойте что-нибудь грустное, — попросила учительница.
Он спел несколько романсов Чайковского, а когда она села рядом и ее розовый локоть отразился в черном дереве, продекламировал: «Я боюсь рассказать, как тебя я люблю»[18].
Цеховой мастер и золотопромышленник в поддевке думали, как приятно быть образованным.
А техник решил, что жизнь его кончена.
Учительница больше не будет играть с ним в крокет в школьном садике, на закате солнца, и не вздохнет, когда он запоет баритоном под гитару: «Накинув плащ, с гитарой под полою»[19], и никогда-никогда не попросит подарить ей ручного ежика.
Потом инженер Труба рассказывал, что в Петербурге дожди и туманы, и целый день горит электричество, и все представляли Петербург вроде грязного от воды и угля заводского двора, где посредине горит одинокий керосиновый фонарь и стоит сторож в тулупе и с колотушкой.
Наконец именинник задремал, и все разошлись.
Труба пошел провожать учительницу, а в темноте за ними крался техник.
— Вы верите в башню? — спросил Труба, крепко прижимая маленький, горячий локоть.
— Я не знаю, право, но, когда хожу ночью одна, мне страшно, а сегодня не страшно.
— Я рад, что попал в этот забытый уголок; я всегда верил, что в глуши расцветают прекрасные девушки, как душистые полевые цветы.
Маленький локоть задрожал и, так как они шли по косогору, учительница склонилась к нему, а он поцеловал ее не ожидавшие, теплые губы.
Учительница вырвала руки, и они молча, шагая через лужи, дошли до школы…
Отворяя калитку, она сказала: «Вы… вы…» — и, должно быть, заплакала.
Когда заблестел свет сквозь ставни, Труба пошел к себе, ему хотелось петь и прыгать через канавы.
Техник все видел и слышал.
С утра налезали тучи, родившиеся в сырых ущельях Уральских гор, кольцом охватили истомное небо, и только над заводом еще жмурилось белое солнце и в душной тишине стучала кровь в одурманенные головы.
Труба бродил по мастерским. Угарно пахло железом и маслом, и скрежет резцов рвал воздух на узкие, пестрые полосы.
Слесаря и токаря, черные и потные, угрюмо стояли у станков.
В кузнице бил молот мерно и резко, летели прямые и сильные искры.
Трубе казалось, так бьется его сердце.
Рыжий мастер повернулся к нему.
— Не ждать добра, господин инженер.
— Что?
— Не ждать добра, говорю: сегодня ночью часы на башне били.
Это было так неожиданно и зловеще, что Труба остановился и уронил папироску.
18
19