Как старый холостяк, он больше всех благ на свете любил уют своей квартирки, ярко пылающий, камин вкусный ужин и мягкий, ласковый бухарский халат.
Поравнявшись с магазином старинных вещей Лейбовича, Кликушин хотел было пройти мимо, но вдруг переменил решение и, открыв дверь, вошел в помещение, заставленное пузатыми бюро, письменными столами, золочеными креслами «ампир» и т. д.
— А, г-н, Кликушин, долго же вы не ходили ко мне! Я таки подумал: г-н Кликушин изменил старому Лейбовичу и пошел к его конкуренту, этому, чтоб ему икалось на том свете, Шмайзелю…
— Ничуть, г-н Лейбович, — ответил Кликушин, — я просто был болен.
— О! — Лейбович поднял палец кверху и, тряхнув в припадке сентиментальности седой бородою, промолвил:
— У меня таки сердце неспокойно было! Не дай Бог, — может быть, у вас летучая подагра?
— Нет, легкая простуда. Однако, что у вас новенького?
— Замечательные вещи! Такие замечательные, что только знатоку, как вы, и продашь. Вот, например, один из эскизов покойного Брюллова… Каков? А?
— Ничего… Только почему такая массивная, толстая рама?
— Пхе! В старину все делали массивным, потому что тогда люди были тяжелы на руку и раму могли поломать от восторга… Знаете, ведь это смешно, но верно.
Кликушин купил эскиз и пошел домой.
Глава III
Тайна картины
Кликушин заметил, что с того момента, как он приобрел картину, он совершенно лишился покоя. Она изображала приготовление к самоубийству. Самоубийца — молодой человек с длинными волосами и бледным, измученным лицом, сидел лицом к зрителю за письменным столом и, охватив голову руками, мутным взглядом смотрел на лежавший перед ним револьвер. Возле белел листок с несколькими криво набросанными строчками, — очевидно, — письмо.
Кликушин долго не мог понять, почему картина его так удручает, пока однажды, осматривая раму эскиза, не открыл в ней полого места. Там оказалась записка. Вот что было в ней написано:
«Петербург, 21 Января 1823 г.
Милый брат!
Ты никогда не прочтешь этой записки, но всегда дух, вложенный мною в нее, будет тревожить тебя и мешать твоему счастью с Лизанькой. Ведь я любил ее, а ты, воспользовавшись своим богатством, отнял ее у меня. Мне ничего не остается другого, как только самоубийство. Помни, брат, что ты не узнаешь ничего, но эта картина заставит тебя взяться за револьвер.
Твой Сергей».
Владислав Ходасевич
ИОГАНН ВЕЙС И ЕГО ПОДРУГА
Сантиментальная сказка
В одном из кабачков Мюнхена, столицы Баварии, над пролетом широкой арки, у самого потолка висела афиша. На ней изображена была белокурая женщина в черном коротком платье. Чулки у нее были тоже черные, а туфли — с большими черными бантами. Впрочем, она откинулась назад и держалась всего на одной ноге, другую же, слегка согнув, подкинула вверх, словно танцуя или прыгая через веревочку. Бледное, как бумага, лицо ее до половины закрыто было черным веером, из-за которого выглядывали большие испуганные глаза… На что смотрит танцовщица с таким испугом — этого нельзя было определить, потому что вся правая половина афиши была оборвана, и широкая лиловая полоса окаймляла рисунок всего с трех сторон: сверху, снизу и слева.
Кабачок назывался «Kopfschmerzen»[20] и был не из важных. Посещали его одни студенты, да и то разве только самые забулдыги. На афишу давно уже перестали обращать внимание, и если кто-нибудь смотрел на нее, то все-таки можно было с уверенностью сказать, что он в это время не думает ни о сохранившейся ее половине, ни об оторванной.
Так бы и не произошло с ней ничего замечательного, если бы однажды вечером не зашел в кабачок некий поэт по имени Иоганн Вейс[21].
Было это довольно поздно. Иоганн допивал четвертую кружку пива и уныло мечтал о разных хороших вещах: о том, как было бы славно получить откуда-нибудь наследство, жениться на хорошенькой честной девушке и навсегда распроститься с Мюнхеном, а главное — перестать быть поэтом.
Так он думал, и с каждой минутой мечты его становились приятнее, а подробности будущего счастья выступали все явственнее. По привычке он уже начал шевелить губами, сочиняя восхитительную идиллию. Но вдруг кто-то со звоном столкнул со стола его кружку, и, очнувшись, новый наш Герман, вместо пленительной Доротеи[22], возле самого своего носа увидел прыщеватый нос и большие очки подвыпившего философа.
Блаженная улыбка медленно сползла с лица Иоганна. Опомнившись и не обращая внимания на извинения философа, потребовал он новую кружку. Но счастливые видения рассеялись невозвратно. Ему уже было скучно. Пристально глядя на танцовщицу, выпил он свое пиво и снова задумался. На этот раз он думал о том, что вся жизнь его — только выдумка, что навсегда обречен он жить вымыслами, тогда как другим достается на долю правда.
И стало ему так обидно, что он расплатился, надел шляпу и пошел к выходу.
— И никогда-то со мной ничего не случается! — думал он, открывая стеклянную дверь и выходя на улицу. — Разве что какой-нибудь дурень опрокинет на меня кружку…
Но только что он это подумал, как вдруг случилось. Он уже занес было ногу с тротуара на мостовую, но в эту минуту от стены отделилась маленькая узкая фигура женщины. Руки ее спрятаны были под черным плащом, падавшим до самой земли. Бледное, как сахар, лицо смотрело большими испуганными глазами. Иоганн остановился. Тогда женщина молча взяла его за руку и повела. Он не сопротивлялся.
Так прошли они несколько кварталов. Наконец женщина остановилась и спросила:
— Вы не узнаете меня?
— Нет.
— Но ведь я — танцовщица с той афиши, на которую смотрели вы целый вечер.
Так как Иоганн Вейс был настоящий поэт и привык жить в мире, населенном созданиями его воображения, то он ничуть не удивился. Только спросил:
— Но зачем же вы покинули свое место над аркой?
— Так надо, — сказала она и улыбнулась грустно; а потом прибавила, помолчав:
— Меня зовут Нелли.
И, конечно, когда Иоганн увидел ее улыбку и губы с полосками рыжеватых румян и услышал голос, — он влюбился в танцовщицу. А она увлекала его все дальше. Иоганну казалось, что они уже идут где-то среди сапфирного неба, дорогой звезд и что в сердце его расцветает куст благовонных роз, черных, как ночь и как платье его спутницы. Сердце его было переполнено счастьем.
Наконец, где-то на перекрестке, он упал на колени и сказал:
— Нелли! Я люблю вас! Вы сами пожелали сойти с афиши — и, значит, я вам не совсем безразличен. Будьте моей женой! Вы — танцовщица, я — поэт, из нас могла бы выйти отличная пара. Вон ту большую звезду я дарю вам в качестве свадебного подарка.
Но тут она вдруг заплакала и в отчаянии стала ломать свои маленькие руки, восклицая:
— О, какое несчастье, какое несчастье!
Слезы подступили к горлу бедного Иоганна.
Так бы и плакали они, озаренные ущербной красной луной, оба в черном, похожие на масок, убежавших с бала, — если бы только возможно было продолжать эту сцену на улице.
Тогда они пошли обратно в «Kopfschmerzen» и сели за столик в углу. Никто не узнал танцовщицы. Все были пьяны. Взглянув на афишу, Иоганн увидел белый лист с лиловой каймой, бежавшей сверху, снизу и слева. А правая половина была оборвана.
Нелли шептала, наклонив лицо к самому столику:
— Я хотела говорить с вами, потому что узнала в вас поэта. Здесь никто не может понять моих чувств, кроме вас. Между тем, я несчастлива. Я любила одного человека. Он был апашем, и мы танцевали вместе. На нем был клетчатый рыжий костюм, плоская шапочка и красный галстук. Мы исполняли танец апашей. Он бил меня без пощады, а я целовала у него руки. Но в один ужасный день какие-то люди пришли сюда, все перевернули вверх дном — и случилось несчастье: мой милый Арман исчез в этой сутолоке, пропав неизвестно куда, а я осталась одна-одинешенька. Вы видите, наша афиша оборвана, наше тихое счастье разрушено, и нет моего Армана, нет!..
21
…
22
…