Закиру вспомнился жирный, трясущийся от страха буфетчик; нет, такому он уподобиться не мог, да с ним на Форштадте не стал бы разговаривать ни один шкет, если бы узнал, что Рваный платил кому-то налоги. Шугаев держался спокойнее, праведным гневом не пылал.
– Здесь всегда так, закон тайги… – сказал он бесстрастно, философски, но уговаривать друзей смириться не стал, а после долгой паузы добавил: – Будем держать оборону, блатата бунта не прощает, – и, отодвинув доску обшивки балка над железной кроватью, достал короткий обрез. – Купил на всякий случай у Жорки с вездехода, говорит, в карты на постоялом дворе выиграл.
Шугаев – сибиряк, немногословный, но надежный парень: четыре года в морском десанте подтвердили это. Они не сомневались во флотском братстве, наверное, оттого и держались смело.
Наверное, если рассказать про их жизнь на золотом прииске писателю или режиссеру, захватывающая получилась бы книга или кинофильм. Целый год ни на один день не прекращалась борьба не на жизнь, а на смерть. Сгодилось тут все, хладнокровие и выдержка Шугаева, знание привычек и нравов блатных и отчаянная храбрость Ахметшина, и чудовищная сила Овивяна, и, конечно, их вера друг в друга, – пытались уголовники и клин вбить между ними. Долго они крутились возле Шугаева, и от дани клялись освободить, если отойдет от иноверцев, и на сибирское происхождение напирали, но не удалось ослабить морской узел, крепким братством наградил их флот.
И из горящего балка ночью не раз выскакивали, и с обрезом охраняли сон друг друга, а однажды, прямо за обеденным столом, сцепились в страшной рукопашной. Чудом вырвали дружки злобного механика с драги из рук Овивяна, – не умер, живучий, как собака, оказался, но в счет больше не шел, отбандитился, осталось четверо против них троих. Артель открыто не приняла их сторону, но, обремененные большими семьями, сибирские мужики сочувствовали морячкам, они часто подавали сигнал тревоги или тайком предупреждали о готовящихся кознях блатных. Это у них друзья разжились вторым обрезом и старым двуствольным винчестером. Ребята, наверное, остались бы еще на год, тем более хорошая деньга шла, но близилась амнистия, и они знали, что уголовники ждут подкрепления, готовы были взять любых мерзавцев в долю, чувствовали, уходит из-за моряков артель из-под контроля.
Вот с каким опытом жизни вернулся через пять лет Закир домой в Оренбург. За эти годы много воды утекло, изменился и Форштадт, поредела шпана, одни отсиживали долгие сроки в тех краях, где он добывал золото для страны, другие напоролись на нож в пьяной потасовке и успокоились навек, третьи угомонились, надорвав здоровье в тюрьмах и драках, а главное – потеряв влияние. Но что-то порочное, петушиное сидело в генах молодых форштадтцев, и много романтических легенд о давних похождениях ребят с родного Форштадта гуляло среди подраставших и находило в их сердцах жгучий отклик. Воровство, дерзкий грабеж, шантаж не привлекали молодых, – изменилось время, а вот лихой кураж, отчаянное хулиганство по-прежнему почитались высоко. И за пять лет отсутствия в этой среде не потускнело имя Закира-рваного, широкого, открытого парня, новоявленного Робин Гуда с Форштадта.
Изнемогая от тяжелого труда на золотых приисках и в долгие бессонные ночи с винчестером в руках охраняя сон товарищей от уголовников, он меньше всего думал о своем авторитете в родном городе и в мыслях не видел себя, как Осман-турок, в окружении свиты и телохранителей. Нет, такая перспектива его не прельщала. И в Сибирь-то поехал потому, что думал о нормальной жизни, хотел скопить денег, чтобы купить или построить дом и зажить своей семьей.
Нет, он не хотел, чтобы Нора носила ему передачи в тюрьму, ждала от него писем. Он помнит, как лет десять назад, – он еще учился в школе, – повесилась красавица Альфия с соседней улицы. Кто-то в очереди за шифоном зло крикнул, что она жена вора, и не место ей среди честных людей. По юности ее околдовал романтический образ Шамиля – по прозвищу Аркан, предшественника Османа-турка на Форштадте. Он казался ей таким всемогущим, а этот всемогущий не дожил даже до тридцати, да и треть отдал тюрьмам да лагерям. Нет, так бездарно сжечь свою жизнь Закир не собирался. Он мечтал иметь свой дом, жену, детей; женой он представлял только Нору, которая часто снилась ему.
Закир был признателен судьбе за то, что вовремя, пока не засосала трясина блатной жизни, не наделал непоправимых дел, что увидел истинное лицо Османа в тот вечер в «Тополях», представив и свой возможный конец. А ведь Турок стоял на самой высшей ступени уголовного мира, вор в законе, коих в стране всегда было наперечет. Нет, Закир никогда не хотел жить за счет страха людей и пить, и угощать друзей считал допустимым только за свои кровные, в этом никто бы его не переубедил. Ворованное, хоть и у вора, не доставило бы ему радости, тут у него сомнений не было.
За два года Нора из школьницы превратилась в красивую, обаятельную девушку. В институт она не поступила, – как и Закир в юности, спешивший утвердиться среди шпаны, – торопилась реализовать себя, свои способности в моде. Непонятно, откуда в этом провинциальном захолустье сформировался у нее незаурядный вкус, чутье, интуиция. И руки оказались золотыми, да и усердием бог не обидел, что для модистки очень важно. Планов поскорее выскочить замуж не строила, хотя поклонники не давали ей прохода.
«Стоит мне только захотеть…» – беспечно говорила она, озорно щуря глаза, своим менее удачливым подружкам. И те знали, что это не пустые слова.
Нравились Норе больше парни образованные, студенты, молодые инженеры и, конечно, ребята из окружения Раушенбаха, джазмены, – эти стиляги постоянно отирались в «Люксе»: что-то шили, подгоняли, укорачивали. О морячке, влюбившемся в нее на новогоднем балу, она забыла, хотя и получила от него несколько невнятных писем, пахнущих океаном, на которые и не подумала отвечать. Передавали дружки Закира ей и приветы от него, помнится, даже угрожали, говорили, поменьше крути хвостом, не пыли: вот вернется Рваный, он быстро твоим узкоштанным ухажерам даст окорот, но она по молодости ничего не принимала всерьез.
И вот Закир вернулся. То, что у парня серьезные намерения, Нора почувствовала сразу, ощутила и его влияние – куда-то вмиг подевались многочисленные ухажеры. Нет, вокруг нее не образовался вакуум, как на том новогоднем балу, когда Ахметшин заявился с Севера окончательно и подарил прекрасную чернобурку. Ее по-прежнему приглашали танцевать, но что-то изменилось в отношении к ней – погасли глаза у парней, что ли, а ей нравилось, когда на нее смотрели жадно, не скрывая восхищения, говорили комплименты.
Однажды в перерыве между танцами она пожаловалась Раушенбаху, руководителю оркестра, на свое нелепое положение незамужней вдовы, на что смешливый, ироничный Марик ответил не задумываясь:
– Нора, милая, что ты хочешь? На тебе же тавро: «Девушка Закира». Ты как любимая наложница шаха – за чрезмерное внимание к твоей особе вмиг сделают евнухом, с Закиром шутки плохи. Хотя к нам, музыкантам, он относится прекрасно, отчасти, наверное, из-за тебя. И потом, мы каждый вечер играем его любимое «Аргентинское танго», которое, как вижу, он танцует только с тобой. Честно скажу, вы неплохо смотритесь. Так что смирись, девочка, если не хочешь неприятностей… – и Марик поспешил к эстраде, где его уже ждали.
У Норы к Закиру было двойственное отношение: ей нравилось, когда он, особенно в ненастную погоду, подъезжал к салону на черном семиместном ЗИМе. Ныряя в теплое нутро лакированной машины, она ловила завистливые взгляды своих сотрудниц из ателье и даже просто проходящих мимо женщин. Нравилось ощущать на себе внимательный взгляд парня, – он всегда был готов прийти на выручку, поддержать, успокоить. Нравилась та независимость, с которой она могла держаться в молодежной среде, где во все времена самоутверждение давалось нелегко. Понимала, что многим обязана своему неожиданному положению – «девушка Закира». Она удивилась точному и хлесткому определению Раушенбаха – тавро Закира, потому что ощущала не только тавро на лбу, но и путы на ногах. Ее свободолюбивая душа противилась насилию, она пыталась вырваться из крепких сетей навязанного внимания, просто из чувства протеста, ведь ей исполнилось только девятнадцать!