Однако нелегко и силе. Она тащится, нам неведомо куда, медленно и тяжело, как армия на марше, вынужденная всякую ночь искать места для ночлега: каждый раз надеясь остаться там навсегда. Что уж странного в том, что по старой памяти она заглянет и сюда - как тут прежняя любовь, старая столица?
А что старая столица? Холодно зажигается газ в фонарях, тепло освещаются витрины магазинов, и начинается, разгорается вечерняя, освобожденная от дневных дел московская жизнь: гуще и бодрей несутся извозчичьи санки, тяжелей гремят переполненные, ныряющие трамваи - в сумраке уже видно, как с шипением сыплются с проводов зеленые звезды, оживленнее спешат по снежным тротуарам мутно чернеющие прохожие... Непрестанно валит за окнами снег, глухо гремят, звенят по Арбату конки, кисло воняет пивом и газом в тускло освещенном ресторане. В нижнем этаже в трактире Егорова в Охотном ряду полно лохматых, толсто одетых извозчиков, режущих стопки блинов, залитых сверх меры маслом и сметаной, парно, как в бане. В верхних комнатах, тоже очень теплых, с низкими потолками, старозаветные купцы запивают огненные блины с зернистой икрой замороженным шампанским, а в небе седыми канатами стоят провода, копыта не цокают и колеса не стучат.
Никому не известно, что заставляет ее, силу, уходить. А те, кто живет там, в месте, которое она покинула, о произошедшем узнают последними - лет через десять, уже по своим детям, а до того по инерции, за счет тренированности голосовых связок и мускулов лица, ведут себя будто бы по-прежнему, как подвыпивший танцор на вечеринке продолжает выделывать па, когда музыка уже остановилась.
Все хотят быть хорошими с другими, оттого хотя бы, что иметь такие отношения означает неплохо проводить время. Когда же сила уйдет, то ее отсутствия не заметят, но у людей вдруг скапливаются обстоятельства и усталости, и им уже не удается быть хорошими. Они сетуют на все подряд, вздымают руки к небу, как толпы сумасшедших на всех городских крышах, желающие удержать Луну.
Конечно, мы могли бы ее удержать в Петербурге, силу, - вовремя опомнившись и сделав что-нибудь сообща: обрились бы, например, все наголо. Нас все равно, конечно, обреют, да что толку? Когда ушла сила, то люди придираются к словам, вместо нее приходят лекторы, печатаются энциклопедии, и все обретает полную и окончательную ясность. Жизнь становится понятной, как никогда прежде, а вдобавок еще немного сосет под ложечкой - ощущение сколь физиологическое, столь и душевное, но понимаемое превратно. В комнатах начинают говорить голосами, уместными в собраниях, все интересуются искусствами, а отношения между полами по общему согласию и склонности становятся изысканно вычурными.
Трудно предположить в силе подобие человека, со свойственными тому привычками и слабостями. Право же, не знаю - ведомы ли ей различия между городами, днями и временами года, каково устройство ее органов чувств? Не удивлюсь, если просто сгусток слепоглухонемого вещества приходит, остается, уходит, руководствуясь лишь смутным ощущением некоего тепла, сухости или звука, который он не слышит, а лишь чувствует по резонирующей вибрации своих тканей.
Поэтому что толку гадать о ее пристрастиях: зачем она возвратилась сюда? Что ей этот бестолковый и чудной город, в последний раз который она видела две сотни лет тому назад? Но что-то потянуло сюда. Ах, право же, что она тут узнает? Те же широту-долготу, реку и десяток-другой строений, не считая привычного вида зимы?
Что ж, когда старая любовь воскреснет, она тут останется. На фурах подтянутся министерства, посольства, двор, Петербург продадут на 99 лет Дании, старо-новая столица построит чугунный царь-трамвай в шесть метров высотой, который вечно будет хотеть поползти по специальной двойной колее на бульварах, вагоновожатый постоянно дергает за веревку, более похожую на корабельный канат, привязанный к склянкам, трезвонит, трезвонит, но трамвай ни с места и только искрит, привариваясь к проводам. И некто, по фамилии, скажем, Членов, точно так же, как сегодня, выйдет из трактира Тестова и с приязнью взглянет в черное, поскрипывающее от стужи небо, и слава Богу.
Представить себя вернувшимся на прежнее место можно, даже увидеть во сне, которые обычно нелепы, как петербуржские церкви. Но там живут другие... Кому не ясно, что раз ты здесь давно не живешь, то тут теперь давным-давно живут другие? И нет твоего шифоньера в углу, и цвет обоев переменился, - что она увидит здесь родного, кроме полусотни прежних домишек, реки и зимы, которая в самом деле всегда похожа на зиму?
Но как думать по-другому, когда в эту ночь она большой планетой нависает над Никитскими воротами, низко, едва не царапаясь о кресты? Где неподалеку в подвалах составлены тяжелые казаки, то ли мифические, то ли оловянные в комоде, и их нагайки уже взлетели в воздух, и жесткая кожа инструмента не падает вниз, а мертво стоит, как трещина, в воздухе.
Когда сила над головой, то чувствуется по-разному: весной кажется, что это просто к весне устал. Летом - что духота. Осенью, скажем, - что объемлет вечность. А зимой кажется, что вот-вот пойдет снег, что тот и сделает, согласовав людей с жизнью и покоем.
Ведь у зимы много приятных штучек, тишины, мандариновой кожуры на снегу, разных огонечков, лисьего тепла и слякоти на полу больших магазинов и в вестибюлях. И - как гладко и сладко летит перо по бумаге, когда за окнами белая темнота.
Можно сказать так - это похоже, но к делу относится слабо, - что движение силы похоже на полеты пчелиного роя. Когда она над головой, то дергает разные анатомии - согласуясь с отделами человеческой жизни. Она, словом, поделена на ячейки для сохранности, между которыми сухой, шелушащийся при движениях заполнитель, в самом деле что-то вроде воска шелушится вниз, но в любое время года с неба всегда что-нибудь да сыплется и ее всегда примут за что-нибудь другое, тем более - зимой. Или поэтому людям мил снегопад - они кровью что-то знают о силе, а вот уж почему им приятно, когда она улетает над ними, - судить не возьмусь.
Или же сила уходит под наркозом, и все рады, даже не так, как в компании сослуживцев, когда наконец удаляется начальник. Потому что ее уход не означает слабость, но лишь пропажу избытка - мешающего, кстати, обрести полную ясность. Странно, все так любят полную ясность, даже люди, которым избыточность необходима, но - радуются, чувствуют, что сила ушла, так что уверены они - теперь ее роль выяснена окончательно: силе вот и положено висеть над крышами, озарять мир своим потрескиванием и не входить к живущим ниже крыш, так что говорить с ней надо запрокинув голову. Впрочем, она не ответит. То ли рта у нее нет, то ли не слышит.
Кто держал силу в левом верхнем углу империи, кто приклеил ее там, в углу, столь несхожем со всем ее телом? Так, если бы жизнь зверя хранилась в царапине, шраме над ухом: в вымышленном граде или что, именно поэтому? Значит, вымысла хватило на двести лет, и начались постоянные капитальные ремонты каналов, перил, дворцов, площадей и проспектов. Что за радость силе - чем бы она ни была - в ремонтных работах? Этому рою, верно, нужен новый улей: подавай ей свежую столицу, где-нибудь в Сибири или на Урале. Значит, уже поздно и дела, несомненно, дрянь.
Пусть уж Москва себе кутит как умеет, бьет зеркала в ресторанах, сорит деньгами, несет веселый вздор и лепит ахинею - будет что вспомнить, когда начнется вечность, где никто не живет на фу-фу.
Вечность - это такое, где всему есть причина и все закономерно по явным правилам: снег станет скрипеть, как скрипел, но сегодня заскрипит не потому, что скрипит он сегодня, а потому что обязан скрипеть; фонари зажгутся, потому что им положено гореть, и каждый родится, проживет и умрет так, как это необходимо вечности, единственным образом: три точки определяют плоскость, но в вечности все плоскости совпадают. Вечности потребны лиловые чернила, желтая линованная бумага, брезент и фанера, двери, обитые клеенкой, чудотворные газеты и полная ясность.