Она курит на лестнице, сквозняк заползает ей под платье, чуть вздымает подол, и ей мнится, что она на подиуме, как модель, видящая перед собой лишь узкую белую дорожку, парящую в темной высоте - метрах в пятидесяти от пола, ей-богу! И, опешив, она спотыкается, дергается и просыпается, хрустальный шарик выскальзывает и разбегается мелкими прозрачными человечками, рассыпается нафталинным снегом, петух, слетевший с кирхи, клюет чужие светящиеся зернышки, и тут, добрым папой, к ней подходит синещекий усатый мастер и укоризненно молчит ей в затылок: "Ах, фройляйн Эльза, до Рождества ж еще целых два дня..."
IV
Когда луну накроют облака, все тени отойдут от стен и расползутся врассыпную, торопясь своими медленными изгибами, по-пластунски став листиками бумаги, повторяющей складки почвы, и расползутся, разлетятся по канавам на обочинах. Три-четыре шелеста, и - нет их.
Облака рассеиваются, луна снова освещает все, что хочет осветить, так что у того, что отбрасывало тень, появляется свежая тень: вырастающая с каждым вздохом, расправляющая плечи, шевелящая сгустившимися пальцами, словно ростками черных деревьев.
А те, прежние, отнесенные темнотой на обочины, выбираются оттуда и тишком, еще старательно пытаясь предугадывать все изгибы идущей им навстречу дороги, утекают прочь - лишь бы подальше от места, где они были тенями и где их дергали за ниточки, привязанные к окончаниям тьмы их тел. Теперь они опасны: толщиной в лист бумаги, они сбреют все, что встанет им поперек.
И только позже, когда они взопреют, обмякнут от влаги, когда шелест их на каждом шагу нипочем будет уже не отличить от шелеста обыкновенных листьев, - тогда они наконец остановятся, переведут дух и, глядя вокруг и болтая с соседями, их не увидят всех - хотя чувствуя и слыша рядом: стоит нам лишь стать боком, как нас не видно, понимают они, потому что мы толщиной в лист бумаги, в волос. И, значит, если нас и заметят, то лишь как царапину на хрусталике. То есть выходит, улыбаются они друг другу, теперь мы вроде хозяев мира.
И, значит, они могут войти к кому хотят, и они идут к кому хотят, присаживаются на его кровать, и, когда наклоняются к спящему, кожа его ощутит легкую ласку, маленький ветер, и все они собирались тут, что ли, на консилиум и, шелестя на сквозняке, словно взаправдашние летние листья, решают о спящем что-то важное.
Тот, если разбуженный ими откроет глаза, а - темно, и в темноте глазам всегда поначалу кажется, что перед взглядом лежит вода, заметаемая все время снегом - так уж устроен глаз, - заметаемая все время становящимся водой снегом, серо-светящимся, ложась на нее, а навстречу - в ярком электрическом пузыре, в рыбьем шаре, в склянке, рубашонка нараспашку, плывет фея с фиалковыми глазами, и губки ее то ли алые, то ли сочатся малиной, или обветренные, как земляника, и, конечно же, она - королевская дочка в плаще из незабудок, стрекозьей слюды или черных кружев, а глаза ее - тусклого серебра, тусклого, чернеющего к краям, вот только зрачков нет.
А гости: черточки, иглы - войдут, как домой, в его мозг, развернут там свои плавники и, постепенно пошевеливая ими, летят сквозь него в какую-то его центральную, похожую на черную бусину глубину и растворяются ею: не шепнув перед этим ни звука и оставаясь друг для друга тем, чем были всегда: тяжелыми мрачными раками, мерцающими солью, выступившей на их кожухах.
V
Утро. Над зеленью травы туман. Роса, все отсырело. Во вчерашних следах конских копыт выступила вода, схваченная легким слоистым льдом.
Полководец, утопая на четверть ботфорта в майской, хрустящей, но все равно топкой земле, выходит из палатки. Ему было жарко ночью, а к утру полотняные стены набухли влагой, стали волглыми, отвисли и заставили его мучиться от духоты. Полководец не выспался, он мочится, стоя подле осинки, и двигает губами так, словно пытается согнать с них муравьев.
Войско лежит чуть ниже холма, поросшего деревцами. Далее - поле, за ним - другой холм с похожей рощицей. Между двумя холмами лежит поле, заполненное колченогой зеленью, вполне готовой быть убитой сапогами и копытами, - место битвы, словом, предопределено свыше, - а иначе и не бывает, потому что земля велика и никто не может выбрать места для схватки лишь на свое усмотрение: тогда армии не встретятся никогда.
И нет полководца без того, чтобы по едва уловимому запаху сырости и гнили не определить истинность выбора почвы: места биваков и маршей пахнут иначе, места летних лагерей пружинят песком, скрытым под травой или хвоей, а на маршах земля клонит вперед и пеших, и конных: там двум армиям никогда не сойтись, потому что даже столкнувшись там, они продолжат путь бок о бок.
Полководец первой армии держится за осинку и, тряся телом, дабы низкая влага не попала внутрь одежды, глядит по сторонам: уж рассвело, но война не всегда обязана начинаться на рассвете.
Полководец другой армии глядит со своего холма вперед, чуть щурясь от солнца, медленно выползающего из-за рощи на чужом краю поля. Он чувствует там врага, но, по правде, тот не занимает его мыслей.
В подмерзшем следе копыта лежит солнце, будто в нем запеклась кровь, так это видит тот из полководцев, чья армия стоит с запада. Солнце поднимается выше, отсвет в копытце становится золотым, потом исчезает; полководец возвращается в палатку и, вытирая руки шелковым полотенцем, говорит адъютанту: "Ну что же, пора..."
Адъютант на белых журавлиных ножках бросается вперед - едва успевая пригнуть голову перед пологом палатки - и, сбегая вниз по холму, кричит лежащим внизу: "К бою, к бою, вставать, умываться к бою!"
Полководец другой армии еще не вернулся в палатку, но понимает, что врага его и брата нет уже на другом краю горизонта; он чувствует, что поле между холмами гнется книзу и трава блестит росой, как звездами, словно наверху разбили окно и теперь на поле вламывается ветер, пахнущий лебедой, личинками тополей, ползущими по траве маленькими червячками.
Так бывает всегда, когда Бог выбирает место битвы, и, когда подступает ее время, края поля заворачиваются кверху, и из этого места нет уже выхода, и неважно, кто сделает первый шаг.
Человек, восседающий на коне, после пятого шага теряет смысл собственного тела и ума: человек, восседающий на скакуне навстречу своему брату и врагу, становится сырой пылью, облекающей круп коня и обладающей саблей: и два встречных ветра определяют - кто из них сумеет пройти сквозь другого.
Шеренги всадников проезжают друг сквозь друга, словно две расчески, зацепляются краями, а далее их не пускает сама битва, ставшая стаканом, чьи края, а вовсе не друг друга, они и секут вскачь и наотмашь.
Полководцы, выйдя из вершины холмов, видят, что дело затеялось; послы двух враждующих в низине стран еще не проснулись, хотя вчера уже предполагали, что произойдет на рассвете, и, отправив жен и детей на курорты в Швейцарию, до первых петухов жгли в каминах тайны.
На лугу и невысоких пригорках, словно прощаясь с белым светом, гнется, раскачивается под ветерком сон-трава: мохнатые цветки, похожие на лилово-розовых шмелей, так и не успевших оторваться в воздух.
Солдаты, кланяясь встречным пулям, проползли до середины поля, до середины между двумя холмами, с которых глядят друг в друга в бинокли полководцы, впервые видящие цвет глаз друг друга.
Полководец - любой из них - видит, глядя от своих осин, не орущих, скачущих, режущих, колющих; лбами, будто бодаясь, пропирающих преграду между странами и войсками. Они видят ход своих мыслей там, внизу, - мыслей, произведенных долгом и бессонницами; видят там свои сны, скачущие конями по топкому лугу: их сны несутся друг на друга, выбивая из земли комья грязи.
Всадники, облака, мчащиеся друг на друга, за три метра до столкновения выдвигают из себя кулаки, зажавшие сталь: два ветра несутся резать друг друга, и один из них одолеет другой, вспоров его и принудив рассыпаться пригоршнями пыли, запачкать мертвой молью землю.
Полководцы, спаянные друг с другом оптикой, читают мысли в черепах друг друга: им нечем более заняться, потому что двигающаяся внизу, пахнущая свежерастоптанными желто-белыми корешками травы битва живет сама по себе, она не спрашивает их советов и еще не треснула по швам.