Выбрать главу

Глядя на них с острия конуса, господин Хэ улыбается; боковая поверхность конуса видится ему прямой, соединяющей его сердце с кровеносной механикой того, кто на другом конце этой точечной поперек - глядя вдоль линии. И он может на волос перевести взгляд, и тот проникнет в новое сердце, того же цвета: и эти сердца не ползут вверх, ведь для них мир состоит каждому - из единственной прямой, смыкающей алое сердце любого с умом и взглядом господина Хэ.

Вверх нефритовой жирности конуса скользя вьются, стекают в острие и отрываются от него в Небо сухие быстрые змейки: всякий раз господин Хэ, прощаясь, держит их в руке, отпуская их чешуйчатый блеск своей волей: внизу солдаты перетирают утреннее печенье: они - волы, глядит господин Хэ, а волы - вкусны рту и мозгу, и он любит их.

Тело что отрывной календарь: слякоть и кровь - по праздникам; скромные стежки черной земли не видны, как в одежде не видна по готовности приметка: эти ниточки выдернут, но они были, господин Хэ смотрит мельком вниз на каждого, и лишь он знает, на что пошла ткань тел, укутывающая конус снизу.

Господину Хэ всегда светит солнце, и его зрачки что булавочные точки, нефрит горы его должности сияет ему алмазом, чей коготь царапает Небо, как безымянный палец разбуженного кота: глаза кота цвета высоты господина Хэ, а шерсть розова на ощупь и в ней скользят острые змейки - господин Хэ видится себе глазами кота, взгляд которого ось и соль его пищеварения и жажды иметь пищу внутри влажного тела.

Жест или закон - зависит от телосложения: чем выше и стройней господин Хэ, тем высокомерней Империя; чем больше врожденных болей направят его суставы, тем больше песен споют в основании конуса: их мелодия в прямой - от центра его мозга к предсердию каждого - зависимости от жеста, которым господин Хэ осушает чашу: всякая чаша в Империи господина Хэ имеет вид перевернутого конуса, так что, допивая ее насухо, господин Хэ всякий раз становится самим собой и белый огонь посещает его взор.

Себе господин Хэ кажется птицей: его крылья царапают Небо, и вниз сыплются праздники: он взлетает всегда, делая вдох, иначе - любое его слово есть формула воздуха и праздник тем, кому нужен праздник: они переплелись в подножии, склеились, как щеколды, вкусны друг для друга, как сахарные куклы: их суставы заняли свои верные позы, жидкость высохнет и станет осколками взгляда на них: подобрав стекляшки, нацепив их на себя, они почувствуют то, чего никогда не смогут, и между ними это и называется счастьем, а Империя процветает.

Хвощи имеют вид хвостов, которые задрала земля, обнюхивающая с приязнью Небо: сухое трение предвосхищает трение сырое и делает его, что ли, отчеством в метрике. Господин Хэ осведомлен, что не имеет лица, слез, рукавов, не имеет кожи, ее волосков и пота, не имеет внутри ни аритмии, ни перистальтики, ни лимфы, ни липкого вкуса, ни проводов, ни кишечника, ни инея на пищеводе, ни отвисающего гумуса, ни обоюдоострой промежности, ни ежевики сетчатки, ни венозного пара, ни артериального тока, ни медианы, равной в треугольнике его горы ее высоте, но - имеет лишь Империю зеленой иголки, и он вздыхает, и шелк шелестит и зеленеет, он глядит вниз и видит любого с точностью до заусенцев и, чуть опустив уголки рта, понимает, что доволен.

Маршируя в затылок себе

Как на кинохронике со змеей - точечной, изгибающейся колонной факелов, искря извивающейся в темноте: выбрасывая из себя неоновые мелкие искры, острые - как кожа черного померанца, когда ее стиснуть большим и указательным пальцами; потрескивающая, как кинопленка, ползет, думая, что сила в коленчатой линии, тяжело полыхая ползущей в ногу к месту назначения себя, а не в темноте, удавливающей змею.

Стая птиц, идущая шеренгой, им, внутри одной строчки змеи, ее ломтя, тесно - и в воздух подняться они могут лишь разом, потому что запутались крыльями, сцепились перьями, так что - только вместе, составив общее крыло, как паркет.

Внутри черных лакированных капсул, движением двух рук, каждой - против часовой, отрывается, выскальзывает белый нежный опарыш.

Идя в темноту, черный отполированный мрамор увидишь, лишь узнав в темноте свое лицо, собственную спичку в пальцах: отражения шарахаются по мраку, скользят по прожилкам, металлическим дерганым вкраплениям в камне, по притягивающему отражение к себе железу.

Человек входит в жизнь, как в масло нож, то есть со звуком, похожим на слово "лезвие", где второе "е" есть выход ножа насквозь. Свой фашизм означает то, что человек уверен, что знает, как жить: тот - его шипящее слово, вещество - скапливается в коленях человека и заставляет его встать и идти.

В черных лакированных ботинках, в белых носках чуть выше щиколоток по гунявым весенним аллеям, заваленным чуть ниже щиколотки яично-бурой пыльцой, в которой жируют воробьи, сбегая только из-под подошвы, глядя налево-направо на вывески, на витрины с манекенами манекенщиц, отражаясь внакладку с ними белым лицом и жестким шагом, стегая улицу ходьбой и, разрезая, переводя взгляд: кругом дерьмо, суки.

Пуля глупа, взрыв глупее пули, обвал тупее и взрыва, кастет пули умнее, его умней - нагайка, а умнее той - нож. Умней ножа нет.

Кожа, одев голое тело, делает его нагим: кожа тела было ежится, давая понять, что она - не хуже, после - теплея, приклеивается к черноте одежды и считает ее собой: тело раздвигает плечи, поднимает голову, шагает от бедра.

Поперек ножа, примерно посередине, проходит линия, прекращающая теплообмен: ручка станет теплой, а лезвие всегда проснулось спозаранку, покрытое для остроты изморозью: с желобком для шариков крови - чтобы этот красный песок знал, как ему сыпаться вниз, и, когда просыпается весь, время уйдет в сторону.

Падая в небольшую - края ее видны - темноту, видишь лишь ее края и не грустишь, что падаешь туда, как в Унтер-ден-Линден, внутрь черных лип; она не отражает своим асфальтом витрин, отражает асфальтом лишь мрак, стальными гвоздями пробивающий листву: горящая змея шуршит, зудит вдоль тела, выискивая в нем темную щель, и находит ее.

Тыкаясь в кожу, нож делает ее зрячей: стайки резвых красноглазых кроликов рассыпаются повсюду, как спички из сброшенного рукой наотмашь спичечного коробка: падают, трутся о воздух, вспыхивают, сгорают: снова темно.

Змея уйдет в свою щель, огни живого света согреют воздух, выдавят из него влагу и от нее погибнут; белое тело, извиваясь под черной кожей, кажется себе алым и, раскинув руки, растягивается, засыпая.

Нож ляжет плашмя, не обернувшись на кисть, его отпустившую. Ему хуже всех - ему не надо ничего, а закончив работу, он крякнет свое "е" и замрет, оставив влажные губы полураскрытыми, глядя на молочную зелень в окне: цвет похож на его "е" и просто хорош, чем бы за него ни платить бог весть кому, эти свистящие, белесые, чуть мутные - сквозь них глядя - звуки.

Наконец, о буквах

Раскрывающиеся створки ночной жемчужины с трудом раздвигают тину, водоросли. Всхлипывают от натуги, словно хотят стать розовыми, не илистыми: вздрагивают, словно в них слишком много репейника, чертополоха, волчцов, крапивного ожога, укола, укуса.

Когда раскрывает воротца вода, внутри обнажаются рдяные золотые рыбки, тонущие прочь все ниже, ко дну, в придонные леса по известным им ходам: парят вниз, как пепел - нехотя, не хотя отклеиться от глядящего на них взгляда.

Вымокшая одежда сохранит после положения тела, бывшего влажным: застрявшего в них, словно косточка в изюме. Репейник, недоптицы с жалами, шуршащие сквозь воздух треплются, оставляя вдоль дороги клочки крыльев, шерстинки.

Цепочка, нитка бусин. Скользнувшая в гортань, веселит плоть: внутри они дрожат. Постукивают. Дружно подергиваются вдоль потягиваний и дыханий, бодаются лбами, бормочут с соседом, их штук тридцать девять - сорок восемь: мутные, перламутровые, волоокие; когда ниточка рвется, они сбегают на язык и их выплевываешь. Летят метра на два.

Вывернувшись, веко лишает глаза темноты, выворачивается розовой мантией, ресницы утыкаются в кожу, протыкают ее, царапают скользом глазное яблоко и тому, от тонкой, заточенной боли кажется, что света уже невыносимо много.