Была уже ночь. На улице разыгралась непогода. Вовсю лупил холодный дождь, от порывов ветра содрогались стекла окон. Капли молотили в окна, словно армия маленьких, но беспощадных троллей-камикадзе в ворота осажденной крепости.
Пимского еще до дождя привез домой с очередного кутежа дюк Глебуардус. Приват-доцент был, что называется, «в дрова». Пришлось дюку, как это случалось уже не раз, уложить пьяного товарища на кровать.
Пелагеи, служанки и домработницы Пимского, дома не оказалось, он обычно отпускал ее на выходные. Дюк вышел на улицу, хлопнул дверью, проверил, хорошо ли заперлась, и укатил.
Среди ночи Пимский проснулся. Всякий пьющий человек хорошо знает, что за напасть эти ночные пробуждения с перепою. Ведь, собака, мало того что душа наизнанку, так еще и помнишь всё, что вчера начудил, и до того стыдно, до того отвратительно, до того себя презираешь… И ведь, если снова не выпьешь — до утра не уснуть.
Пим, когда с ним случалось это несчастье, спасался розовым ликерчиком, который делала ему Пелагея по особому рецепту. Этому искусству она научилась, когда была в дворовых девках у князей Новгородских. Ликерчик Пимский употреблял маленькими стопочками, чтобы всё шло плавно и естественно. Усаживался в свое знаменитое кресло неизвестной этнокультурной принадлежности, ставил бутыль рядом и принимался за дело.
Кресло Пимского, как и весь интерьер кабинета, заслуживало подробного описания. Обширное дубовое кресло, имея глубокую посадку, опиралось на четыре мощные когтистые лапы, а от широких подлокотников отходили небольшие, крепкие крылья с филигранной резьбы перьями; венчала всё весьма правдоподобно вырезанная морда филина над изогнутой спинкой, которая, судя по всё тем же перьям, была спиной этой самой неведомой птицы о четырех лапах.
Вокруг кресла стояли два журнальных и один ломберный столик, все от разных гарнитуров, все три завалены какими-то манускриптами, разрозненными листами плотной желтой бумаги, какая употреблялась два столетия тому назад, свитками древнего пергамента и современными книгами.
У стены, рядом с диваном, имелось массивное бюро восемнадцатого века, за которым любил работать Пимский. На бюро громоздилась настольная лампа с малахитовой подставкой. У прочих же стен высились монументальные книжные шкафы, битком набитые книгами. С потолка на трех цепях свисала люстра, выполненная в средневековом духе, с плафонами из фряжского стекла.
Пимский сидел при свечах — на ломберном столе имелся подсвечник. Приват-доцент уже успел пропустить полдюжины стопочек, уже немного попустило на душе, уже воспоминания о вчерашних безобразиях потускнели и не досаждали, уже мысленный взор его блуждал в исторических материях. Время от времени он даже начинал бормотать: «Афиняне, сволочи, убили Фокиона… Сократа, подлецы… Всех убили… Всегда вот так…»
Вдруг в двери кабинета медленно вошел человек в черном мокром плаще.
— Здравствуй, Пимский, — сказал человек, сбрасывая плащ на спинку другого кресла, вполне обыкновенного, обтянутого кожей. — С чего это афинян ругаешь?
Пимский поднял взгляд на гостя. В и без того хмельной голове всё словно потекло. Он не знал, следует ли удивляться визитеру или у них было договорено? Он сейчас не мог бы даже твердо сказать, какое время суток — вечер, ночь, или уже светает, но из-за дождя по-прежнему темно? Поэтому отвечать не стал и не нашел в себе сил спросить у гостя, кто тот таков.
— О! Каков фимиам — разит, однако! — Гость потянул носом воздух. — Набрался, Пимский?
— Чем имею? — наконец выдавил из себя приват-доцент.
Гость блеснул моноклем и уселся в кресло, закинув ногу за ногу.
— Ну-с, приступим, — по-хозяйски произнес он.
Пимский смотрел на него и никак не мог подумать, ухватить хоть что-то отчетливое. Его не удивляло, каким образом гость проник в его квартиру, а между тем Символист Василий, так звали гостя, воспользовался обыкновенной воровской отмычкой. Его не удивляло, что гость может так бесцеремонно требовать внимания. Ничего его не удивляло. Единственное, на что сподобился приват-доцент — наполнить еще одну стопку и выпить единым глотком.
— Значит, афинянами недоволен, — еще раз помянул гость афинян. — А меня не узнаешь?
Пимскому почудилось, что он припоминает этого человека, что где-то когда-то между ними что-то было… или могло быть?.. или еще будет? Он помотал головой — в не й как будто несколько прояснилось. Но возникла тревога. Он посмотрел на Символиста уже с беспокойством.