— А это здесь при чем?
— При том при самом. Писание романов — тяжкий труд. Ты думаешь, чтó вдохновляет писателя?
— Что же?
— Вот этого ты и не знаешь. Душа таланта — потемки. А у не-таланта — так полный мрак. А я тебе расскажу, я их, писателишек, насквозь вижу. У всех у них наблюдаю я не вдохновение, несомненное и настоящее, а комплекс солдата.
— Какого солдата?
— Обыкновенного. О чем двадцать четыре часа в сутки думает солдат?
— О чем?
— Ясно, ты в войске не бывал. А мне вот пороху понюхать довелось… О бабе солдат думает. Об ином просто не интересно, не выходит у него об ином. Уяснил?
— А-а…
Оба замолчали и, свернув на Несуглинную, направились к ближайшему трактиру.
— Послушай, — вдруг сообразил Серню.
— Слушаю.
— А не приходило тебе в голову, что у тебя комплекс сражающегося солдата? Скажем, во время рукопашной солдат вспоминает о дамах?
— Как можно, бой ведь идет!
— Вот у тебя это самое и есть.
— Да ну! Разве я в рукопашной?
— Хуже, старик. Всякая рукопашная имеет завершение, а у тебя… — Серню картинно махнул рукой.
— Что же выходит? Ты решил приравнять меня к этим писателишкам? Но только с обратным знаком?
— Так и выходит, брат.
Фомич сделал вид, что обиделся. Надулся и замолчал.
— Вот именно, с обратным, — всё более воодушевлялся Серню. — В каждом твоем сочинении не «шерше ля женщину», а наоборот, «не шерше ля женщину», или так — «лучше и не ищи», — эдакий императив. Не потому, мол, написано сие сочинение, что «она есть», а потому, что «ее нету и быть не должно»! И всё в таком роде.
— Ах ты, прохвост! — перебил его Фомич. — Ах ты, шельма! Как это ты так ловко умудрился воткнуть даму в мои произведения?
Тут Фомич сделал страшные глаза и ухватил Сценариста за лацкан сюртука.
Что поделаешь, любил он такие грубоватые шутки. И особенно — то, что знакомые, обычно, вот как, скажем, Серню, принимали его гнев за чистую монету и нешуточно пугались.
— Ну, стоит ли из-за этого ссориться, ведь мы с тобою старые друзья, и, право, эдакий пустяк… — залепетал Серню.
— Ха! Пустяк. Да за такое оскорбление порядочные люди стреляются на дуэли.
— Послушай, старина, давай лучше заглянем вот в эту книжную лавку, а? Поглядим, как твои труды распродаются. Должно быть, бойко распродаются…
Фомич сразу сменил гнев на милость, отпустил Сценариста и даже помахал тростью, словно бы в предвкушении пиршества славы.
После визита Символиста Василия с Пимом Пимским приключилась скверная перемена. Он потерял вкус к жизни. Ничто не трогало душу, ничто её не одушевляло. Не хотелось даже пить. Каждое утро он, как автомат, безо всякого интереса волочился в университет, так же вяло читал лекции, после чего отправлялся бесцельно бродить по городу. И бродил дотемна. Домой возвращаться тоже не хотелось.
Не то чтобы приват-доцент не боролся с этой внезапной и необъяснимой хандрой — один раз он честно попробовал напиться. Стало еще хуже. Пимский забросил светские визиты и некогда регулярные кутежи с дюком Глебуардусом Авторитетнейшим, своим покровителем и бессменным кредитором. Удивительно, что с ночным гостем он всё это никак не соотносил. Более того, наутро он начисто позабыл про ночного визитера. Помнил только, что ему непременно нужно что-то важное вспомнить, да вот что именно?
Вездесущий случай привел его сегодня к книжной лавке господина Требесова. Войдя туда, Пим отправился к самому дальнему стеллажу и принялся бесцельно листать книги.
Господин Требесов приходился Сценаристу Серню дядей, поэтому книги Фомича — а писал он всё больше батальные повести про Морскую войну — красовались на видном месте, но не на центральном прилавке, где вальяжно покоились тома в твердых переплетах, а на стойке справа, где были разложены книжицы в мягких пестрых обложках, выпускающиеся главным образом для народа. В том, что труды Фомича не разделили общей радости солидных трудов, барственно взирающих на них, сирых, с главного прилавка, был повинен сам Фомич. Именно он, соблазненный предложением издателя, сулившего минимальные затраты при быстром и несомненном барыше, согласился на мягкие обложки и разрозненные книжицы, — по одной на каждый опус.
По правде сказать, Фомичу это было, в общем-то, безразлично, книги про Морскую войну пользовались в народе не меньшим спросом, чем, скажем, получастушечные стишки модного «крестьянского» поэта Небраскова. Но сегодня он поймал кураж и потому решил продолжить представление.
Начал он негромко: