И вообще. Дети. Семья. Работа. Деньги. Недвижимость. Недвижимость. Замирание в неподвижности. Ночь. Ночь и сигарета с интерном. Воспоминания о прикосновениях и предвкушение прикосновений. Сладостное томление ожидания мучительных в своей неожиданности реакций. Между – замирание в неподвижности детей, семьи, работы, денег. Всё. Последняя затяжка. Дома так не покуришь. Даже ночью. Дома не будешь полновластным хозяином, минуя безразлично храпящую санитарку, идти через приёмный покой на волю. Дома ночная вылазка на балкон будет отслежена, а удовольствие испорчено укоризненными взглядами, неуместными вопросами и брезгливо наморщенными рязанскими носиками-близнецами.
Все протоколы были написаны, история родов украшена сигнатурой Бойцова, и Виталик, Игорь и Женька, вкусив пиццы под праздную болтовню, пересыпаемую шуточками, отправились немного поспать.
Бойцов потопал в свой законный кабинет заведующего обсервацией. Некопаев успокоился в помещении Центра экстренной и неотложной помощи, находившемся в далёком уголке высокого четвёртого этажа. В ординаторской спал богатырским сном дежурный доктор.
Евгений Иванович зашёл в притихший родзал. Женщину уже перевели в послеродовую палату, и коридор был пуст – больше сегодня сюда пока никто не поступал. В предродовых палатах не горел свет, акушерок и санитарок не было видно. Женька тихонько присел за стол. Стола было два – составленных вместе – в простенке между дверьми. На одной висела табличка: «Операционная», на второй – «Родзал № 1». Женьку немного познабливало. Вряд ли от холода – в помещении родзала было даже слишком тепло. Скорее – от избытка информации и впечатлений. Нет, он и раньше знал, какова врачебная кухня. И раньше все они – санитарки, медсёстры, врачи – шутили с ним, рассказывали дело и всякую ерунду. Но, видимо, наличие диплома есть некий переход на качественно иной уровень общения. Всё-таки медицинская среда насквозь пропитана вертикальной кастовостью, несмотря на сквозные швы дружеских горизонталей.
Женька достал блокнот.
Он всегда писал. Всё время – с самого раннего детства – что-то записывал. Бабушка и мама Леночка проявляли удивительный, не характерный для них ни в чём другом – например, в его праве на уединённость омовений, – такт и не посягали на приватность содержимого его ума и души. В отличие от тёти Ани – та при первой же возможности совала нос в забытые на кухонном подоконнике или даже в туалете безалаберным Женькой записки и настоятельно, со всей серьёзностью рекомендовала бабушке и маме Лене «показать мальчика психиатру». Как-то мама Леночка подсунула тёте Ане невесть откуда взявшиеся у неё ротапринтные копии ерофеевских «Записок психопата», мол, почитай, это – литература, а не сумасшествие. Тётя Аня, раскрыв наугад, продекламировала:
– «Двадцать пятое декабря. А – катись все к ебеней матери!!!»[18] Лена! Если это – литература, то я – Лев Толстой. Если наш Женечка такое же пописывает, то его надо сперва высечь. А потом уже – к психиатру!
Мама Леночка пускалась в пространные рассуждения о недопустимости «вырывания из контекста», о тяжёлой судьбе чувствительных и тонких людей в этом жестоком-жестоком мире, цитировала ей наизусть целые куски из «Москва – Петушки», но тётя Аня твёрдо стояла на своём: «Ерофеев – вовремя не высеченный и не вылеченный алкаш, псих и тунеядец, вы тут все попустительствуете заразе, а мальчик должен не хернёй маяться, а физкультурой заниматься». Надо сказать, что перед лексикой пятиминутной речи технолога – на тот момент – хлебзавода вся идиоматика несчастного Венички, вместе взятая, меркла, как тусклое пламя одинокой восковой свечи пред ликом Сына Божьего в забытой Отцом сельской церквушке меркнет в сиянии прожекторов Лужников во время матча «Спартак» – «Динамо».
Ни бабушка, ни мама Леночка ничего не могли поделать с тётей Аней. Да и не хотели. Она искренне их любила уже много-много лет. Любила и заботилась. Кровной родни у неё не было, детей – с тех самых пор, как помните, – тоже. Поэтому всё своё нерастраченное материнство, сестринство, дочеринство и прочее «инство» она неистово обрушивала на эту тихую, почти женскую семью. Пока они ссорились, рыдали, а потом – мирились и смеялись, Женька потихоньку улепётывал, закрывал дверь в свою комнату и предавался сладостной, освобождающей писанине. Писал он, что правда, нелепо и коряво – мудрые вечные детские мысли перемежались глупыми сиюминутными «взрослыми» рассуждениями о нелёгкой, прости господи, женской доле, о счастье детности и несчастье бесплодия и даже о том, что все мужики – не более чем «пробная экспериментальная модель Создателя. Неудачная. Слабая. Нежизнеспособная. Не подготовленная к ударам судьбы».
18