Симпатичная продавщица с удивлением подняла глаза на Олейникова.
– Замечательно, это действительно то, что надо! – расплылся в улыбке Олейников и, уже собираясь уходить, подмигнул продавщице: – Спасибо вам огромное!
– Подождите, – потянулась к патефону продавщица, – сейчас пластинку отдам…
– Не надо, красавица! Пионерам подаришь. Я эту песню наизусть знаю, – махнул рукой Олейников, выбегая из магазина под летящий ему вслед припев:
И в кабинете Плужникова на патефоне крутилась пластинка, и тот же бравурный хор лихо заканчивал исполнение той же песни:
Воцарилась тишина. Плужников внимательно посмотрел на Зорина:
– Все?
– Так точно, товарищ генерал… – смущенно кивнул Зорин.
– Вы уверены, что это точно такая же пластинка?
– Девочка подтвердила. Мы ее пять раз прослушали…
– Девочка… – задумчиво произнес Плужников, расхаживая по кабинету. – Никто кругом не знает, куда идет оно… Бред какой-то!
Пронзив предрассветную тишину испуганным свистом, электричка отошла от станции и, постучав колесами на стыках рельс, скрылась за поворотом. По пустой платформе с удочками на плече бодро вышагивал Олейников, напевая себе под нос:
Спустившись с платформы, Олейников перепрыгнул через канаву, затем прошел вдоль лесной опушки и устремился в чащу по узенькой петляющей тропинке. Через минут пять быстрой ходьбы ему навстречу показался велосипедист – мужик неопределенного возраста с синим носом и авоськой в руке, набитой пустыми бутылками.
– Эй, товарищ! – окликнул его Олейников. – Я правильно к пионерлагерю иду?
– Туда, туда! – проезжая мимо и с трудом удерживая равновесие, на ходу махнул рукой пьяница.
– А где лодку раздобыть можно? – крикнул ему вслед Олейников.
Пьяница резко затормозил, велосипед на мокрой от росы траве пошел юзом и влетел в кусты. Раздался звон битого стекла, бормотание, и через несколько мгновений из кустов медленно поднялась голова с синим носом:
– На пол-литра дашь?
Как и тогда, в апреле 1945 года, над речной гладью тончайшей пелериной стелился утренний туман, бодряще покалывающим холодком закрадываясь под незапахнутую одежду. Олейников сделал еще два мощных гребка веслами, и его утлая, сочащаяся сквозь прогнившее днище водой лодчонка уткнулась носом в песок рядом с огромным поваленным кедром. Когда и как семена этого сибирского исполина занесло в Подмосковье, никому не ведомо, только рос он здесь десятки, если не сотни, лет, затмевая своей кроной привычные местному взгляду елки и березы, да сражен был как-то на заре века молнией, ударившей в самую вершину, иссох за несколько лет и рухнул, широко распластав в воде свои лапы. И унесло бы давно его течением, да спутанные кряжистые корни еще цепко держались за песчаную отмель, поросшую камышами.
Олейников спрыгнул на берег. Все так же, все по-прежнему, как и пятнадцать лет назад, когда накануне его заброски за рубеж генерал Кубин привез сюда Олейникова порыбачить, а на самом деле поговорить вдали от прослушиваемых коридоров Лубянки. Перед глазами Олейникова поплыли воспоминания…
– Хорошо здесь: тишина, благодать… – нараспев говорит Кубин, помогая Олейникову привязать лодку к поваленному кедру. – Я сюда часто сома пошукать под корягой езжу. Сом-то, он в начале апреля просыпается, и до нереста в мае у него жор идет. Местные этот островок стороной обходят, побаиваются. Говорят, что, как молния ударила, здесь черти водяные поселились. А я вот не боюсь чертей…. Людей надо побаиваться, а не чертей. Черти, как и рыба, тишину любят, а люди – галдят, шумят…
И в этот момент, словно в подтверждение генеральских опасений, на противоположном берегу, хрипло прокашлявшись, пронзает утреннюю идиллию пионерский горн, и сквозь туман из репродуктора льется на всю округу бодрая песня: