Теперь же рассмотрим другую важную характеристическую черту интеллигенции — ее обращенную религиозность. Здесь надо сказать, что если шестьдесят лет назад религиозное начало превратилось у русского интеллигента в веру наизнанку, то теперь дело обстоит еще сложнее. Нельзя утверждать, что сегодняшний русский интеллигент — это атеист-фанатик. Нет, хитрость в другом: ему вовсе сегодня не приходится быть фанатиком и не приходится потому, прежде всего, что эта проблема для него как бы вообще «снята». Ему не перед кем отстаивать свою правоту, не с кем спорить, некого опровергать. Церковь, по мнению интеллигента, историческое формирование, не больше. Несколько десятков храмов в столице и кое-где в провинции еще доживают свой век, молчаливо свидетельствуя об угасании этой древней сферы бытия. Когда-то это все было необходимо, но теперь исчерпало себя. Есть культурные памятники, их, разумеется, надо беречь и даже любить, но так называемое Откровение относится к области мифологии и только.
Правда, и не наука теперь уже главный козырь. Наука, пожалуй, просто не дает данных для веры, просто служит еще одним подтверждением тому, что известно и без нее. А именно: интеллигент и без всякой науки знает, что Бога нет, он уверился в этом на собственном опыте! Потому что если бы Бог существовал, то он не мог бы допустить всех тех ужасов, что суждено было за последние полвека пережить интеллигенту. Такова диалектика русского атеиста. Теодицея для него невозможна, если в его сознание и входит внезапно мысль о Боге, то тотчас же к этой мысли примешивается обидное и злое чувство: если Он и есть, то как же Он мог оставить нас в этом страшном мире? В мире, где сомнительное смягчение нравов то и дело прерывается невиданными вспышками злобы и даже, казалось бы, безусловно прогрессивное техническое развитие вдруг начинает грозить ошеломленному человечеству уничтожением. Поэтому интеллигент не верит больше, как верил когда-то, и в прогресс — в лучшем случае, он допускает, что имеется некоторая вероятность, что все кончится хорошо, что люди, быть может, все-таки, в конце концов, образумятся. Но это всего лишь надежда, робкая надежда, которой он предпочитает не давать воли, противопоставляя всем дальнейшим обольщениям и иллюзиям такого порядка душевную трезвость, честный, как он считает, взгляд на вещи, на течение событий. Ему тяжело (когда он думает об этом). К счастью, однако, он стихийно склоняется к иррационализму — так же, как от души прежде был рационалистом — и заранее убежден, что человеческий разум разрешить на данном этапе развития своих противоречий все равно не сможет, и, значит, нечего об этом и думать. Когда же он все-таки подымается над этим своим обыденным сознанием и пробует осмыслить свои ощущения Универсума, так сказать, теоретически, пробует отождествить себя с каким-то направлением, то, в итоге, это чаще всего какая-либо разновидность спиритуализма, можно сказать даже, экзистенциального спиритуализма. Это какая-то всегда скептическая эклектика, в которой буддизм затейливо перепутывается с левым гегельянством, а стоицизм соседствует с натурфилософским понятием ноосферы. Материя не отрицается, но интеллигентный мыслитель невысокого о ней мнения. Невысокого он мнения и об Истории, и вообще о жизни. «Жизнь — это покрывало майи», — говорит он вместе с древним индусом.
Он согласен также и что «рождение есть страдание, старость — страдание, болезнь — страдание, и так далее, вплоть до того, что привязанность к земле есть страдание». Поскольку, однако, путей спасения, которые предлагает ему Будда, русский интеллигент принять почему-то не может — ни вместе, ни даже порознь, — почему-то и не пробует даже, то он живет все же этой жизнью, оставляя себе «сферу духа» и лишь стараясь обеспечить себе эту жизнь так, чтобы не возникало помех для деятельности помянутой сферы. К тому ж он еще надеется, что плоды этой деятельности обладают чем-то наподобие бессмертия, потому, — надеется он, — что уж что-что, а информация, наверняка, неуничтожима.
Таким образом, этот интеллигентский спиритуализм совершенно противоположен старому материализму, точно так же, как «буржуазность» противоположна былому идеалу бедности, как нынешняя культурфилософия противоположна классическому нигилизму. Ввиду этого тройного противостояния возникает законный вопрос: а осталось ли еще что-нибудь из родовых, не отмеченных еще интеллигентских качеств? И затем: есть ли вообще что-нибудь, роднящее старого и нового интеллигента?!
Здесь пора (или можно) усомниться в самом факте существования интеллигенции сегодня. В самом деле, ведь это вовсе не есть нечто, само самой разумеющееся. Ведь нетрудно показать, что мы во многом узурпировали понятие «интеллигенции», распространив его на не подлежащие ему области. У нас говорят: «советская интеллигенция», «техническая интеллигенция», «творческая интеллигенция», в одной книге даже — «византийская интеллигенция». Это наименование присваивается ныне всему без разбора образованному слою, всем, кто занимается умственным, не ручным трудом. А это неверно, у нас исказился первоначальный смысл слова. Исходное понятие было весьма тонким, обозначая единственное в своем роде историческое событие: появление в определенной точке пространства, в определенный момент времени совершенно уникальной категории лиц, помимо указанных выше качеств, буквально одержимых еще некоей нравственной рефлексией, ориентированной на преодоление глубочайшего внутреннего разлада, возникшего меж ними и их собственной нацией, меж ними и их же собственным государством. В этом смысле интеллигенции не существовало нигде, ни в одной другой стране, никогда. Всюду были (и есть) просвещенные или полупросвещенные критики государственной политики; были (и есть) открытые, и даже опасные, оппозиционеры; были (и есть) политические изгнанники и заговорщики; были (и есть) деклассированные элементы, люди богемы, бросавшие дерзкий вызов обществу, с его предрассудками и нормами. Всюду были (и есть), наконец, просто образованные люди, учителя, врачи, инженеры или работники искусства.
Но никогда никто из них не был до такой степени, как русский интеллигент, отчужденот своей страны, своего государства, никто, как он, не чувствовал себя настолько чужым — не другому человеку, не обществу, не Богу, — но своей земле, своему народу, своей государственной власти. Именно переживанием этого характернейшего ощущения и были заполнены ум и сердце образованного русского человека второй половины XIX — начала XX века, именно это сознание коллективной отчужденности и делало его интеллигентом. И так как нигде и никогда в Истории это страдание никакому другому социальному слою не было дано, то именно поэтому нигде, кроме как в России, не было интеллигенции.[1]
Таким образом, этот последний из перечислявшихся родовых признаков интеллигенции совпадает, по сути дела, с ее определением. И в силу этого определения, мы должны принять тот эмпирически наблюдаемый факт, что, несмотря на все превращения, происшедшие за эти поразительные шестьдесят лет в облике России и ее образованного слоя, в основном своем характеристическом качестве этот слой не изменился, по-прежнему оставаясь интеллигенцией в единственном настоящем значении этого слова.
1
Кстати, именно поэтому справедливо утверждение, что многие талантливые русские люди, Толстой, Достоевский, та же Марина Цветаева, не были интеллигентами, хотя элементы интеллигентщины, конечно, были и у них.