Допустим, самолет свалился в речку. Как говорится, пиздой накрылся. Короче говоря, наебнулся.
Допустим, что он взорвался и обгорел.
Допустим, обломки унесло течением.
Допустим, металлический каркас (хотя каркасы тогда делали в основном из дерева) крестьяне растащили по дворам — из винта, к примеру, какой-то смекалистый легко сделал ветряную мельницу, открыв таким образом первый альтернативный, экологически чистый источник энергии.
Допустим, изувеченное и поджареное тело двоюродного брата моего прадеда пошло на ужин пресноводным пираньям. Все это можно допустить. Но очки! У RWD-6 открытая кабина, и пилоты цепляли поверх шлема массивные очки в оцинкованной оправе — на похожие и сегодня можно наткнуться в заброшенной слесарной мастерской.
Так вот, допустим, что оправу со временем разъела коррозия (почти сто лет прошло, не шутка), но стекло! Стекло, как известно, коррозии не поддается. А, значит, осколки этих говенных военных очков до сих пор лежат среди камней на дне. Я, конечно, не фашист и не фетишист, и мысли даже у меня не было искать их, носить в кармане, держать в серванте или сдать в музей. Но их ощутимое материальное присутствие в этом мире подталкивало меня к размышлениям о вечности, действительности, бесконечной повторяемости, реальности и прочей хуйне.
О. К. Поразмыслим о реальности. Тем более что нужно чем-то развлекаться в дороге. Чтобы убить это проклятое время, время, которое — о чем уже было сказано — хотел бы послать поглубже. (Чуть не написал — "в задницу", но вовремя спохватился. Ведь когда все время в заднице — это более чем педерастично.)
Итак — реальность.
То есть действительность.
Короче говоря— весь этот джаз.
А дороге не было ни конца ни края. Шла она теперь вдоль реки, но и речи не могло быть о том, чтоб спуститься по обрыву и перебраться на другой берег. Долбаное время все же давало о себе знать: солнце как-то резко нырнуло к земле и затянулось мглой. Запад побагровел. По крайней мере, стало понятно, куда я двигаюсь. Хотел было остановиться — гудели ноги — но негде тут было остановиться. Разве сесть на проезжую часть. Кстати, с чего это она проезжая? За битый день один автобус и дистрофик-велосипедист — это называется проезжая? А пять кубиков сульфазина в зад не хотите? А горку транквилизаторов три раза в день! А групповуху терапевтическую! А торчков в ломке в шеренгу по четыре! А стаю алконавтов на белых взбесившихся кобылах! Тогда б вы знали, что такое битый. За одного битого двух небитых дают. Я, выходит, битый, а велосипед с автобусом — нет? Ну что же — каждому свое. Всем сестрам по серьгам. A bon chat bon rat. От каждого по способностям — каждому по потребностям. Suum cuique. (Последнюю фразу гаркнул в моем сознании какой-то цицеронистый гомик.) Далась тебе эта латынь. Будто знаешь что-нибудь, кроме нескольких крылатых выражений, которыми в этой ситуации тоже можно было бы распорядиться получше. Пора уже спросить самого себя: "Quo vadis? Куда валишь, козел?" Но никто так и не сказал мне: "Siste, viator! Сесть, авиатор!"
Поэтому не оставалось ничего другого, как идти дальше. Тупо и методично переставлять ноги — чем шире шаг, тем лучше. Небо отяжелело, потемнело — солнце уже не пробивалось сквозь облака, а освещало их снизу косыми лучами, отчего проступали на них тени, а цвет делался все гуще. Но было еще достаточно светло, когда показалось мне, что вижу на горизонте белые пятнышки домов. Находились они так далеко, что можно было только догадываться об их размерах, но в любом случае появилась надежда. Потом стали видны детали — отблески от окон и куполов, каменные стены, изукрашенные фасады. Все тут и в самом деле напоминало Восток. На фоне темно-синего неба сиял белоснежный город. Я пересек его воображаемую границу и сразу увидел людей. Несмотря на позднее время, они работали. Храм, уменьшенная копия одного из четырех Софийских, весь был облеплен лесами. Люди на лесах делали что-то странное. Брали в горсть коричневую глину и бросали ее на белые, кое-где уже украшенные орнаментом стены. Словно штукатурили их таким необычным способом. Для меня сразу же освободили место на лесах, и я тоже принялся за работу. Брал легкую, как пух, глину — не глину даже, а чудесную, как манна, землю — и бросал ее на стену. Земля сразу же прилипала к стене, и покрытый участок надо было разглаживать руками. Удивительно приятно было прикасаться к этой сухой, теплой, послушной массе. Трудно было понять, почему она не осыпается. Под руками поверхность становилась ровной, оставляя на себе отпечатки пальцев и ладоней. Я заметил, что остальные кладут в эту глину перья, соломинки, стебли травы. Стены словно обрастали телом — живым, чутким, нежным. Мне вдруг стало хорошо от мысли, что мы строим такую красивую церковь, и что работа идет быстро и споро, и что до темноты еще много времени, и что я, наконец, попал туда, где и должен был быть с самого начала.