— Такая же, как и все! — с коротким презрительным смешком бросил Шмалев. — Еще девчонкой валандалась с кем-то, ребенка незаконного имела… Такая же, как и все… Поиграй ей на баяне да спой над ухом… так сразу размякнет, на все пойдет… да только мне она, ей-ей, не нужна!..
Закрытая кустами Шура замерла на месте, словно раздавленная оскорблением, какого ей еще никто не наносил. Этот человек, будто злым чудом заменивший собой привычный ласково-лукавый облик колхозного баяниста, отомстил за все: за ее простодушие и откровенность с ним, за сладкую тоску ее сердца, жаждущего счастья и широты жизни, за ее сочувствие и доброжелательство к бывшему батрачонку. Невероятно и дико было бы даже хоть однажды подумать, что за это можно мстить, оскорблять и позорить имя честной женщины!.. Но это было так, и глубокая нравственная боль этого унизительного оскорбления, нанесенного грубой и беспощадной рукой, ныла и пылала не только в душе Шуры, но чудилась в каждой капле крови, в каждом толчке ее сердца.
Пока сборщики бригады перебирали собранные яблоки на теплой от солнца траве, а потом, обтертые и обсохшие, сложили обратно в корзины, Шура спокойно распоряжалась и делала все сноровисто и быстро, удивляясь про себя: откуда у нее берутся силы?
С главной аллеи донеслось знакомое поскрипывание колес и густой голос Николая Самохина:
— Кому транспорт надобен?
— Сюда, сюда! — торопливо позвала Шура.
Увидев Николая Самохина с его вместительной ручной тележкой, Шура вспомнила, что она только раз требовала тележку, так как в этом не было надобности.
Принимая корзины, Самохин заглянул в лицо Шуры и слегка попятился.
— Голубушка…шепнул он, — что с тобой? Заболела, что ли?
— Просто устала…
— И то… Ныне вон как парит, воздух тяжкий — видно, гроза соберется к ночи…
Следом за Николаем Самохиным на дороге показался Никишев. Он шел, помахивая сероватым листом бригадирской ведомости.
— Вот ваша ведомость, Александра Трофимовна… Вы забыли ее у меня.
— Вот спасибо… — постаралась улыбнуться Шура.
Но Никишев, испытующе взглянув на нее, уверенно произнес:
— У вас что-то случилось…
— Несчастный день выдался… хуже и не придумаешь… — тихонько ответила Шура.
— Да что такое? — встревожился Андрей Матвеич.
— Потом скажу… — будто закипевшим от сдерживаемой боли, тихим голосом ответила Шура.
«Что-то очень тяжелое произошло с ней», — еще увереннее подумал Никишев и спросил другим, спокойноделовым тоном:
— Может быть, у вас, Александра Трофимовна, еще окажутся вопросы насчет заполнения этой ведомости? Дело-то ведь новое. Вот, например, здесь, посмотрите, есть графа: «Замечания бригадира о качестве работы всей бригады и отдельных ее членов»…
— Качество работы… — повторила Шура, и глаза ее растерянно заморгали. — А если качество плохое?
— Так и нужно записать, — посоветовал Никишев. — А при этом необходимо пояснить, кто именно плохо, нерадиво работал…
— И верно ведь, — подхватила она, удивленно поднимая брови. — Значит, так и сделаю!
— Так-с, — протянул Шмалев и вслух усмехнулся. — Слушаю я ваши советы, московский гость, и думаю… как это быстрехонько вы превзошли наши колхозные порядки!.. У нас ведь, хоть все жилы из себя вытяни на работе, бригадир все равно проверять начнет, — не осталось ли где еще жилочки, — которую можно напоследок в ниточку вытянуть…
— У кого-кого, а у тебя, Шмалев, все жилы целехоньки, — жестко заметила Шура и, забравшись на лестницу, молча начала снимать яблоки.
«Похоже, затишье перед бурей», — подумал Никишев.
Ефима Колпина, который тоже просил зайти и «поучить насчет ведомости», Никишев застал у нагруженной тележки. Быстро роясь шестипалой рукой в корзине, Ефим говорил расстроенным голосом:
— Глядите, ребята! Это яблоко вот не только с веточкой, но даже с древесной корой сдернули… В уме вы или нет?
— Кора не шелк, — бойко кинула худенькая тонкогубая девушка.
— Бери дороже, на ней гнезда плодовые! — пригрозил Ефим.
— А ты, малина-ягода, что делаешь? — обратился он к краснощекой и высокой девушке. — Яблоко вместе с плодовой веточкой рвешь! На будущий год тут, как пить дать, яблока не уродится… Вот какие дела, головушка!
— У кого-то она дурья, вовсе дурья голова! — раскатилась Устинья Колпина. Задержавшись в пути, она во весь голос выражала свое презренье старательному мужу. — Дери рот шире, авось начальство похвалит, подлипала ты несчастный!..
Горечь сожаления за так внезапно и легко утерянную власть, злоба на мужа, столько лет, по ее мнению, обманывавшего ее своею робостью, обида, стыд перед людьми за свое унижение — все это не давало ей ни минуты покоя. Устинья всю ночь проплакала, помня только одно, что она — жертва и загубила свою жизнь с этим смешным нелюбимым человеком.