— Чего же замолчал?.. Говори… — хрипло откашлялся Степан, смотря себе под ноги.
— Да-а… Когда ты приехал, поначалу обрадовался я… Ну, думаю, теперь Платон к нам приходить не будет… и Марине уж нельзя ко мне придираться да кричать на меня.
Степан вдруг мрачно и отрывисто захохотал.
— Подумать только… я, боец Красной Армии, простофилей сидел, ничего не замечал…
Он задохнулся, будто обжегся какой-то новой мыслью.
— Что же, если этот… Платон гостевал тут, кто же работал-то?
— Платон и работал. На пашне, по двору тоже…
— A-а, вон оно что-о… и хлебушко мой ел, и… женой пользовался!
— Марина хлеб с ним делила. Осеннись, к примеру, Платон целый воз к себе уволок.
Степан ломал пальцы, крутил головой, морщился, жмурил глаза, будто у него болели веки.
— Говоришь, Платон и по двору работал?
— Да, и по двору тоже распоряжался… В начале зимы поросят сам возил продавать, сапоги себе из города привез хорошие… Ну, Марине тоже дал сколько-то…
— Мое добро как воры расхищали… мое добро, трудом нажитое! — повторял Степан, сжимая кулаки. Ему вдруг захотелось убежать от самого себя, не видеть этих знакомых стен, не дышать этим дворовым воздухом, словно пропитанным горечью и болью.
— Слышь, Кольша, после чая Каурого запряги.
— Сей минут.
Степан напоследок, додумывая, вспоминал:, еще на днях удивлялся он, куда это делись хороший праздничный хомут и шлея с медным узором, недосчитался он двух больших кадок для засола, исчезли и купленные еще в прошлогоднюю летнюю побывку пять листов кровельного железа, ящик крупных гвоздей, пропали из кучи бревен четыре ядреных липовых бревна… Много еще чего другого большого и малого недосчитывался он, еще Кольшу ругал за это. Понял Степан теперь и почему появилась у Марины говорливость: этого-де и не было вовсе, а насчет того-то он просто спутал, а вот то и это она продала при нужде — ведь трудно же было ей, женщине, одной!
«Вот, тебе и «одна»!.. Было с кем мое добро тратить, было кому дарить мое кровное, честным трудом нажитое добро… Я-то, я-то, простодушный, думал-гадал: куда же, мол, все делось?.. Ясно теперь, куда это все делось, на чью потребу пошло».
Ударяя пятками Каурого в теплые бока, Степан то громко стонал, то шептал сквозь зубы:
— Пог-годите вы… мерзавцы… воры…
Каурый, чуя толчки от пяток хозяина, бежал вскачь и весело подбрасывал задними ногами. Над головой нежно голубело небо, весенний ветерок дул в лицо.
Степан вдруг с нервной удалью гаркнул походную красноармейскую песню с гиком и свистом. Поля, голые, черные, бугристые, в легком лоске от недавних дождей, будто слушали, молчали и поддакивали: «Ну, ну, покричи, парень, покричи, ничего!..»
Наконец Степан остановился, спешился. Тень Каурого длинным пятном лежала на позолоченной солнцем полосе. Мягкие губы Каурого жевали и вздрагивали, будто конь, верный хозяйский помощник, вспоминал, как чужая равнодушная рука хлестала его по бокам, покрикивал неприветливо чухой голос и тоскливо было ему, Каурому.
И показалось Степану, что оба они с Каурым чуют сейчас одно. Он обнял вислогубую морду с выцветшей длинной гривой и прижал к своему плечу.
— Каурушко ты мо-ой…
Лошадь моргнула печально и, завернув парную губу, достала его руку, приласкала осторожно, тепло, по-человечьи. На крутогорье возле ручья, где солнце сквозь робко одетые ветки молодых берез весело пятнало зеленую травяную щетинку, Степан разостлал пиджак и лег. Каурого привязал к стволу. Не заметил, как повернулся на бок и заснул. Каурый стоял возле, глядя на лицо хозяина, и поматывал гривой.
Когда Марина, бледная, растрепанная, прибежала к Корзуниным, все поняли, что произошло. Старый Маркел, сидя за столом, бросил считать медяки и серебро, сгреб их в кучу и сказал только:
— Достукались… дурачье…
С самого начала в семье Корзуниных все знали, что Платон живет с Мариной… Но все, будто по уговору, ни в чем не мешали им, а напротив, даже потворствовали встречам. Вся причина была в том, что Платон находился на особом счету.
Уродился он голубоглазым, высоким, тонким, как болотная березка, лицом не по-мужски светел, а русые волосы курчавы и мягки, как чесаный лен. Злые языки говорили: Платон «чужой» у Корзуниных. Мать его Дарья Корзунина в молодости по торговым делам на ярмарки езживала часто одна-одинехонька. Была она тогда сильная, красивая. Болтали, будто Дарья познакомилась с кем-то в городе и Платона родила не мужу, а тому человеку, с кем слюбилась. Но никто наверняка ничего не знал. Говорили, что провинившуюся жену Маркел месяцами бил «смертным боем», но криков Дарьи никто из соседей не слышал. Только довольно долго не показывалась Дарья на улице, а когда наконец увидели ее покупатели за прилавком, сразу не узнали: так побледнела и подурнела жена Маркела Корзунина. Никто больше не слышал ее смеха, пропала и ее веселая говорливость. Она ходила теперь всегда в темном платке, низко спущенном на лицо, и потом все привыкли видеть ее такой. Никто не заметил, как она состарилась раньше времени и совсем перестала показываться на люди: так сильно заболела ногами, что надолго слегла. Старшие сыновья Маркела Корзунина и их жены говорили всем, что Дарья «до скончания жизни обезножила, лежит колодой, себе и родне в тягость».