— Если ты обращаешься ко мне, Ту, то я тебя не слышу, а если ты произносишь свои молитвы, хотелось бы, чтобы ты подождала, пока отец не зажжет свечу перед жертвенником. Ты выглядишь усталой, дочка. Ты здорова?
Да, я была здорова. Я торопливо проглотила обед, чем заслужила еще одно замечание, теперь от отца, потому что все, чего я хотела, это поскорее забраться на свой тюфяк, чтобы уснуть, чтобы поскорее наступил следующий полдень. В ту ночь мне снились знаки, золоченые и сверкающие, они проносились перед моим взором, а я подзывала и отсылала их по желанию, будто бы они были моими слугами.
Я не утратила своего рвения. Дни проходили за днями, эпифи сменился мезори, за ним наступил новый год, принеся с собой благословенный паводок; и я поняла, что не заболею, что боги не собираются наказывать меня за мою самоуверенность, что Паари не оставит меня, и тогда я перестала так неистово поглощать знания. Паари был терпеливым учителем. Путаница прекрасных, тщательно выписанных знаков на его черепках постепенно начинала обретать смысл, и вскоре я уже могла нараспев читать древние изречения и мудрые афоризмы, из которых они состояли. «Язык мой — враг мой». «Учись у невежды, так же как и у мудреца, потому что искусство безгранично. Нет предела совершенству». «Не проводи своих дней в праздности, ибо осудят тебя».
Писать их было трудной задачей. У меня не было ни черепков, ни краски. Учитель Паари раздавал эти принадлежности в храмовой школе и после занятия собирал то, что не было использовано, а Паари отказался украсть эти нужные для меня принадлежности.
— Если меня поймают, то могут лишить милости и выгнать, — возражал он, когда я предложила ему затолкать в мешок несколько лишних черепков. — Я не стану этого делать даже для тебя. Почему бы тебе не писать палочкой на мокром песке?
Я, конечно, могла, и я писала, но не так красиво. И при этом я не могла рисовать иероглифы правой рукой. Я все делала левой и палочку тоже держала в левой, а когда я честно попыталась взять палочку в правую руку, Паари, увидев результаты, перестал заставлять меня это делать. Я была неловкой, но усердной ученицей и упорно продолжала трудиться, покрывая берега Нила иероглифами, рисовала пальцем на стенах и полах, рисовала даже в воздухе, лежа но вечерам на своем тюфяке. Ничего больше не имело для меня значения. Мать не могла нарадоваться на мое послушание. Отец поддразнивал меня, потому что я слишком часто впадала в мечтательность. Я действительно стала послушной и спокойной. Я не была больше неугомонной и всем недовольной, потому что внешняя сторона моего существования была полностью подчинена внутреннему миру.
Меня больше не заботило, что деревенские девчонки сторонятся меня. Я чувствовала свое превосходство над ними, втайне лелея свое драгоценное умение читать и писать, как некий магический талисман, что мог защитить меня от любой опасности. Мелкие ритуалы, из которых состояла наша обыденная жизнь, — свадьбы и похороны, празднования богов и дни поста, рождения, болезни и скандалы — все это больше не ограничивало моей свободы. Когда я сопровождала мать к ее подружкам, выпить пальмового вина и послушать женскую болтовню и смех, то уже не чувствовала себя в западне. Достаточно было погрузиться в свои мысли, и, продолжая улыбаться и кивать им, я про себя повторяла названия трав, которые перетирала и настаивала в то утро для целебных мазей матери; смотрела на ее оживленное смуглое лицо, то и дело озарявшееся улыбкой, когда она рассказывала какую-нибудь историю; видела лучики морщинок у ее глаз и думала: я знаю больше, чем ты. Меня не нужно посылать к травнику, чтобы сказать ему название растения, которым ты хочешь с ним обменяться. Если я захочу, могу сама написать название, и количество листьев, и цену, что собираюсь заплатить, а потом могу пойти к Нилу и бродить по воде, дожидаясь ответа. Да, я была самоуверенна, но это была не холодная самоуверенность от злости или напускной важности. Я вовсе не воображала, что я лучше своей семьи, которую любила, или лучше ходивших к нам в дом женщин, с их шутками и неприятностями, с их храбростью и безропотным стоицизмом. Я была не такая, как они, вот и все. Как Паари знал о себе, что он другой, так и я тоже всегда это знала, и это знание побуждало меня горячо наслаждаться своим тайным превосходством.
Итак, время шло. Когда ему было тринадцать, а мне двенадцать, Паари закончил писать краской на черепках и перешел на папирус и чернила; в тот день отец вручил ему юбку из белоснежного льна шестого сорта, который был привезен с ткацкого рынка из самих священных Фив. Лен был таким тонким, что прилипал к моим пальцам, когда я с восторгом рассматривала и трогала его.
— Ты можешь носить это в школу, — сказал ему отец, кажется, с оттенком грусти. — Прекрасные вещи нужно носить, а не хранить в сундуке, дожидаясь особого случая. Но научись ее правильно чистить, Паари, тогда она будет служить тебе долго.
Паари обнял отца, потом неловко отступил назад.
— Мне жаль, что я люблю слова больше, чем землю, — сказал он, и я увидела, как он сжал за спиной кулаки.
Отец пожал плечами.
— А и не надо, — ответил он мягко. — Кровь берет свое, сынок, вроде так говорят. Твоя бабушка была грамотная женщина, она умела писать и рассказывать истории. Если благой бог снова призовет меня на войну, я приведу себе раба, чтобы обрабатывать землю.
— А кому она рассказывала истории? — вмешалась я в разговор, привлеченная этим неожиданным откровением, но мне лучше было бы промолчать.
Отец улыбнулся своей загадочной медленной улыбкой и взъерошил мне волосы.
Только не воображай, что мы так уж хотим слушать чьи бы то ни было истории, моя милая Ту. Умение оказать помощь при родах и исцелять больных более полезные умения для женщины, чем умение развлекать.
Я не согласилась, но возражать не посмела. Я взяла юбку Паари и приложила к лицу, изумляясь плотности тканевой основы и плетения.
— Это достойно тела царевича, — прошептала я, но отец
— Да, действительно, — согласился он, довольный, — но знай, Ту, что есть еще пять сортов лучше этого, и лен, что носят в царском доме, такой легкий, что сквозь него можно видеть очертания ног.
Мать громко фыркнула, отец рассмеялся и поцеловал ее, а Паари схватил свой подарок и удалился переодеваться.
Позднее, когда мы поплавали, потом пообедали, потом побродили за селением, любуясь, как Ра опускается за пустыню, Паари вытащил из плотного льняного чехла свое первое задание на папирусе и растянул его передо мной на песке.
— Это молитва Вепвавету, — гордо сказал он. — Мне кажется, я написал ее очень аккуратно. Пером писать намного легче, чем толстой кистью. Мой учитель обещал, что скоро мне, может быть, позволят после занятий в классе сидеть у его ног, а он будет мне диктовать. Он будет платить мне! Ты только подумай!
— О Паари! — воскликнула я, скользя пальцами по мягкой, сухой поверхности бумаги. — Как замечательно!
Иероглифы, изящные и симметричные, были черными, как ночь, но свет заходящего солнца, что наполнял окружающую пустыню, окрашивал папирус в цвет крови. Я осторожно свернула работу и вручила ему.
— Ты будешь великим писцом, — сказала я ему. — честным и умным. Вепвавет обретет истинное сокровище, заполучив такого слугу, как ты.
Он улыбнулся мне и подставил лицо горячему вечернему ветерку.
— Возможно, я смогу отдать тебе некоторые папирусы насовсем, — сказал он. — Когда начну работать для учителя, меня будут обеспечивать всем необходимым, и, если я буду писать очень мелко, будут оставаться чистые листы. А если нет, тогда я, может быть, смогу купить для тебя несколько. Или ты сможешь купить их сама. — Он зачерпнул горсть песка и стал тонкой струйкой сыпать себе на голени. — Разве теперь, когда ты так много умеешь, мать хоть иногда не делится с тобой тем, что ей платят за работу?
Вопрос был совершенно невинным, однако знакомое чувство отчаяния вдруг захлестнуло меня вновь с такой силой, что я задрожала, и с ним пришло внезапное чувственное осознание всего вокруг. Я всем своим существом впитывала величие сияющего Ра, красно-оранжевого на фоне бесконечности пенных песчаных барханов; чистый и сухой ветер, что раздувал волосы и сметал с праздно покоящихся пальцев Паари крошечные песчинки, которые прилипали к моему измятому платью; мерное и спокойное дыхание брата — и все это смешивалось во мне с такой паникой, что хотелось вскочить и бежать, бежать прочь, через пустыню, бежать прямо в жадные, пламенеющие руки Ра и так исчезнуть.