Выбрать главу

Выяснив этот вопрос, все направились к дворцу под знаком бараньей головы.

По уходе гостей Лаврентий подошел к столу и стал считать деньги.

В эту же минуту какой-то сдавленный, доносившийся словно из-под земли голос произнес:

— Ой!.. Пожалуй, я уж вылезу…

— Вылезайте, вылезайте, дорогой мой пан Голембёвский, — ответил ростовщик, все еще считая деньги.

Из-под кровати, на которой умерла Констанция, показались две жилистые руки, косматая голова и давно не бритое лицо, затем широкая спина и, наконец, весь человек, огромного роста, одетый в изодранную куртку и сермяжные штаны. Ноги его были грязны и босы.

— Фуу… — передохнул бандит. — Я весь в поту.

— Верю, верю! — с улыбкой ответил пан Лаврентий. — Пан Голембёвский решил было, что это уже за ним…

Голембёвский тяжело упал на скамью и, исподлобья глядя на деньги, сказал:

— Это для старика принесли эти банкнотики?

— Вы же слышали.

— Вот, кабы вы, сударь, немножко мне из них уделили.

— В самом деле? — насмешливо спросил ростовщик.

— А то нет?.. Ей-богу, они бы мне пригодились!

— Старику тоже пригодятся.

— Ну, что мне старик!.. — возмутился бандит.

— Как это, что мне старик? Да ведь ему некуда голову приклонить, а вам стоит только захотеть, даром крышу над головой получите…

Эти произнесенные со спокойной улыбкой слова разъярили бродягу.

— О пан Лаврентий, какой вы жалостливый! — крикнул он. — Не надо было отнимать у старика дом и участок, вот и было бы ему куда голову приклонить!..

— Я у него не отнимал, а купил, дорогой мой пан Голембёвский, — сладеньким голосом ответил ростовщик.

— Знаю! Купили за двадцать рублей…

— За тысячу, дорогой пан Голембёвский.

— Да, и расплатились расписками, под которые давали рубль, а брали десять, мне это известно. Костка говорила…

Ростовщик пожал плечами и, завернув деньги в бумагу, спрятал их в карман.

Глаза бродяги заискрились, но он подавил бешенство и снова дрожащим от волнения голосом стал просить:

— Дайте мне, пан Лаврентий!

— Не могу.

— Хоть немножко…

— Ни чуточки…

— Хоть несколько рублей…

— Ни копейки. Это не мои деньги.

— Ну, так дайте из своих.

— Не могу! Я истратил тридцать рублей на похороны вашей покойной жены, вечная ей память, оплатил недоимки по налогам.

— Не обеднели бы, сударь, если бы и мне еще что-нибудь пожертвовали, — сказал бродяга.

— Я человек бедный, пан Голембёвский, я не могу бросать деньги в грязь.

Оборванец вскипел от гнева:

— Бедный! Бедный!.. Знают люди, какой вы бедный! Знают, что когда надо, так пан Гвоздицкий и в карете ездит!

Слова эти произвели в ростовщике страшную перемену. Он выпрямился, вызывающе взглянул в глаза бандита и сказал:

— Так, говоришь, знают меня люди?

Голембёвский уже не владел собой.

— А что ж им тебя не знать! — крикнул он. — Да и я тебя знаю, ты… мошенник!

В этот момент против открытых дверей комнаты, в темных сенях мелькнуло бледное, полное ужаса лицо Густава, но ссорящиеся его не заметили, и ростовщик тем же резким и решительным голосом продолжал:

— Так ты, значит, знаешь меня, Ендрусь, знаешь?

— Знаю, Лаврусь, знаю! — крикнул бандит.

— А я тебе говорю, — ответил Лаврентий, — ты меня еще не знаешь и узнаешь только сейчас.

С этими словами он снял свои синие очки, из-за которых показались умные черные глаза, такие зоркие и пытливые, что бродяга попятился, не в силах выдержать его взгляда.

— Знаешь ли ты, — продолжал ростовщик, — почему твоя жена умерла с голоду? Так вот, потому что на ее крестинах у вас здесь умерла с голоду другая женщина… А знаешь ли, почему я вас вышвырнул из этого домишки?.. Да потому, что вы меня из него вышвырнули двадцать пять лет назад…

В сенях раздался глубокий вздох, но Лаврентий не слышал его и продолжал:

— А знаешь ли ты, кто тебя заставил кандалы таскать?

— Миллериха, чтоб ей пять лет помирать — не помереть!.. — буркнул бродяга.

— Не Миллериха, сынок, нет, это я… Я, слышишь? А может, сказать тебе за что?

Бандит медленно опустил руку в карман холщовых штанов и молчал.

— Слушай, помнишь ты маленького Гуцека, с которым вы вместе играли, когда ты еще мальчишкой был?

— Это такого белоголового? — с виду спокойно спросил бродяга, становясь против дверей в сени.

— Вот-вот, того самого!.. Того, которого ты толкнул в колодец… У него до сих пор шрам на лбу от края колодца, но зато у тебя на руках и на ногах шрамы от кандалов… Он сейчас барин, а ты пес, которого завтра поймают и снова посадят на цепь…

В руках бандита сверкнул длинный складной нож.

Увидев это, Лаврентий рассмеялся:

— Что это, Ендрусь, иголка… а?

— Не уйдешь живой! — буркнул бродяга, делая шаг вперед.

— Осторожно, Ендрусь, не то я потушу тебя, как свечку! — предупредил Лаврентий, опуская руку в карман пальто и пятясь к другой комнате.

Полсекунды молчания. Голембёвский еще колебался.

В комнате что-то щелкнуло.

В этот миг разъяренный бандит бросился на ростовщика с ножом. Одновременно грянул выстрел.

— А-аа!.. — простонал кто-то в сенях и рухнул на землю. Голембёвский, увидев в руках Лаврентия револьвер, как безумный, прыгнул в сторону, высадил окно и исчез во дворе.

Комната была полна дыма. Лаврентий словно окаменел посередине. Потом медленно подошел к сеням и, глядя во тьму, страшным голосом спросил:

— Кто здесь?..

Ответа не было. На сырой земле, плавая в крови, лежал какой-то человек.

— Гуцек!.. Мой Гуцек!.. Убит!.. — вскрикнул ростовщик. — Я убил свое дитя!

Он кинулся туда, упал на колени и с душераздирающим стоном стал целовать ноги Вольского.

Раненый шевельнул губами, судорожно сжал пальцы и умер.

Эпилог

Читатель имеет полное право заинтересоваться дальнейшей судьбой лиц, принимавших то или иное участие в описанных нами событиях.

Чтобы удовлетворить эту как-никак похвальную любознательность, мы прибавим следующие замечания.

После смерти Густава научно-социально-филантропические сессии прозябали еще некоторое время, но уже на квартире пана Дамазия.

Справедливость заставляет сознаться, что скромные бутерброды, которые великий оратор предлагал на этих собраниях, успешно охлаждали усердие его коллег.

Дело кончилось тем, что идее работы ради общего блага остались верны лишь пан Дамазий да его поклонник судья. Первый из них целый вечер болтал, а другой дремал, и оба были взаимно друг другом довольны.

Старика Пёлуновича теперь и не узнать. Он забросил гимнастику, отказался от душа, порвал с научно-филантропическим обществом, а уж молодых художников избегает как огня. В летнее время его любимое занятие — ходить с красивой, уже полнеющей Вандзей на Повонзское кладбище и украшать цветами могилу Густава, о котором он всегда вспоминал со слезами.

Тем, кому случалось посещать больницу св. Яна, некоторое время особо бросались в глаза среди обитателей этого благотворительного заведения три резко выделяющиеся на общем фоне субъекта.

Один из них целые дни проводил за писанием меморандума о пауперизме и за обдумыванием такой экономической теории, которая удовлетворила бы все партии.

Другой субъект — целыми днями сидел неподвижно, лишь время от времени бормоча:

— Пойдем тпруа, Элюня, пойдем тпруа!

Третий вел себя сдержаннее всех. Обычно он читал религиозные книги или производил какие-то бесконечные вычисления, но когда шел дождь и наступал вечер, он вскакивал со своей постели и нечеловеческим голосом кричал:

— Гуцек, мой Гуцек убит! Я убил свое дитя!..